К этим словам, которые Фридрих выслушал с удивительным спокойствием, Ингигерд присовокупила внушительный ряд откровеннейших заявлений, смысл которых мог бы быть достоин Лаисы или Фрины.[10] Фридрих, сказала она, может ее жалеть, если ему хочется, но никто не смеет сочинять о ней то, что придет ему в голову. И тот, кто имеет с нею дело, должен, мол, как следует знать, кто она такая. Высказывая недвусмысленно устрашающую правду, она как бы старалась предотвратить разочарование.
Когда солнце зашло и Ингигерд все с той же злобно сладострастной улыбкой завершила свою страшную исповедь, Фридриху стало ясно, что он слышал повесть о таком диком и запутанном жизненном пути, с каким он еще ни разу не встречался в своей врачебной практике. Ахляйтнер и папаша Хальштрём несколько раз пытались увести девушку с палубы, но она решительно прогоняла их. В конце концов Фридрих проводил Мару в ее каюту.
А вернувшись к себе, Фридрих не раздеваясь бросился на койку, чтобы поразмыслить над тем, что казалось ему непостижимым. Он вздыхал, он скрежетал зубами, он искал путей к сомнению. Много раз он произносил вслух слова «нет» и «невозможно», ударяя при этом кулаком по нависшему над ним матрацу верхней койки, но кончилось дело вот чем: он готов был теперь поклясться, что во всем бесстыжем рассказе девушки не было ни единого слова лжи. «Мара, или Жертва паука»! Только теперь он осознал заглавие и сюжет ее танца. Она танцевала пережитое.
«Свой дом я строил на песке!» — таков был внутренний рефрен, которым за вечерним столом Фридрих сопровождал свою вымученную и лишь для постороннего глаза брызжущую через край веселость. Он пил шампанское с корабельным врачом. Первую бутылку Фридрих заказал уже перед супом и сразу же выпил несколько бокалов.
Чем больше он пил, тем слабее была боль от раны и тем чудеснее казался ему мир, вернее, тем больше он находил в нем чудес и загадок, которые, окружая его и проникая в душу, приносили хмельную усладу поиска приключений. Фридрих был блестящим рассказчиком. Ему прекрасно удавалось использовать при этом свои знания. Кроме того, он обладал чувством юмора, которое не отказывало даже в такие минуты, когда, как теперь, на дне его души оставался горький осадок. И потому получилось, что в этот вечер ум его владычествовал над капитанским уголком обеденного стола.
Он пел хвалу той самой вере в спасительную силу науки и современного прогресса, которая, в сущности, уже покинула его. Но иногда при ярком торжественном свете многочисленных электрических лампочек, возбужденный вином, музыкой и ритмичным пульсом корабельного организма, он и в самом деле полагал, что человечество совершает под звуки фанфар праздничный марш, который укажет ему путь к островам счастья. Быть может, говорил он, наука когда-нибудь принесет человеку бессмертие. И найдет пути и средства для сохранения молодости клеткам организма. Ведь уже сейчас научились оживлять мертвых животных инъекцией раствора соли. Он завел речь о чудесах хирургии, которые часто становятся темой бесед современных людей, осознающих огромные преимущества своей эпохи. В ближайшее время, утверждал Фридрих, химия разрешит социальные вопросы и уже не будет проблемы продуктов питания человека. Химия, мол, чуть ли не вплотную приблизилась к возможности превращать камни в хлеб, что доныне удавалось лишь растению.
Упиваясь этими заглушившими боль речами, Фридрих в то же время с ужасом думал о приближавшихся ночных часах. Он знал, что не сомкнет глаз. Закончив трапезу, он вместе с врачом отправился в дамский зал, а оттуда в курительную комнату. Но прошло немного времени, и он опять вышел на палубу, где было темно и пустынно и где в такелаже мачт вновь жалобно стенал сильный ветер. Было невероятно холодно, и Фридриху даже казалось, что на щеки его ложится снег. Наконец он решился отправиться на покой.
Два долгих часа, приблизительно между одиннадцатью вечера и часом ночи, он лежал без сна, скрючившись на своем матраце, и напряженно размышлял, и лишь иногда на короткий миг впадал в мучительно дремотное состояние, когда сновидение переплеталось с явью. В обоих случаях душа его возбуждалась под натиском сумеречных образов: то это был какой-то дикий хоровод, то отдельное лицо, терзавшее его и никак не желавшее отступать. И не было никакого спасения от этого насилия, заставлявшего держать внутренний взор открытым для игры чуждых сил. Он выключил свет и теперь в темноте, когда глаза стали бездеятельны, воспринимал с удвоенной силой то, что приносили ему слух и осязание: малейший шум и все колебания мощного корабля, продолжавшего равномерно идти своим курсом по полуночному океану. Он слышал, как где-то там в подполье неустанно роется гребной винт, напоминающий могучего демона, которого заставили трудиться на людей. Он слышал возгласы и шаги, когда кочегары выбрасывали за борт шлак, который выгребали из огромных топок. Тысячу двести пятьдесят тонн угля пожирали эти печи за один только нью-йоркский рейс.
Мысли Фридриха были прикованы к Маре, а иногда и к оставшейся на родине жене, и при этом теперь, когда Ингигерд Хальштрём надругалась над его привязанностью, он считал себя виновником страданий жены. Вся психика Фридриха была настроена на борьбу с ядом пожиравшей его страсти. Его трясло, как в лихорадке. И то, во что в этом состоянии превратилось его «я», бешено гналось за «ты», за Марой. Он ловил ее на улицах Праги и силой возвращал к матери. Он находил ее в притонах. Он видел, как она часами проливает слезы, стоя у окна в доме человека, который взял ее к себе из сострадания, чтобы затем ею пренебречь. Во Фридрихе еще не успел умереть доблестный немецкий юноша. Старый, износившийся идеал «немецкой девы» еще не померк в его глазах и сохранял свою святость. И как ни ловил Фридрих Мару на гнусных поступках, как ни отталкивал ее мысленно от себя, как ни старался всеми нравственными силами своего существа истребить ее образ, ее обрамленное золотыми локонами лицо и хрупкое белоснежное девичье тело проникали сквозь каждую завесу, каждую стену, каждую мысль, и нельзя было их изгнать ни молитвою, ни проклятьем.
В начале второго часа ночи Фридриха вдруг выбросило из постели. Когда он сразу же после этого, шатаясь, вернулся к койке, ему стало ясно, что «Роланд» вновь попал в беспокойные районы Атлантики и что погода опять ухудшилась.
Между пятью и шестью часами утра Фридрих уже был на палубе. Он опять занял место на вчерашней скамье напротив лестницы, ведущей в салон. Его стюард, энергичный молодой человек родом из Саксонии, принес ему горячего чаю с сухарями, как раз то, что было сейчас необходимо.
Палубу снова и снова захлестывало волнами. С крыши небольшой надстройки, защищавшей лестницу, время от времени потоками лилась вода, так что юный сослуживец Пандера, несший сейчас вахту, промок до нитки. На мачтах «Роланда» и в такелаже уже поблескивали льдинки. Дождь и метель сменяли друг друга. Казалось, что унылый сумрак этого утра с его сумятицей, свистками и завыванием ветра, бившегося у мачт с доносившимся отовсюду диким скрежетом, установился навеки.
Грея руки о стекло большого стакана с чаем, Фридрих глядел блестящими, но, как ему самому казалось, провалившимися глазами за борт то в одну, то в другую сторону, смотря по тому, сказывалась ли в данный момент килевая или бортовая качка. Он чувствовал себя опустошенным, отупевшим, но такое состояние было ему желанно после ночной гонки образов и картин. Что там ни говори, а крепкий, влажный, насыщенный бромом воздух и соленый привкус во рту действовали освежающе. Ему было знобко, но откуда-то из-под поднятого воротника пальто пришла благостная сонливость.
Несмотря на это он не переставал ощущать во всей полноте грандиозность всего, что видел и слышал: и возмущение волн, и борение плавучего дома, и красоту, с которой тот неуклонно шел по намеченному курсу, взрезая хребты водяных гор или, вернее, пробивая их с неубывающим, спокойным презрением к смерти. Фридрих восхищался удалью корабля, точно тот был живым существом, нуждавшимся в признании.
В начале восьмого к Фридриху неспешным шагом подошел худощавый стройный человек в форменной одежде и, приложив палец к фуражке, спросил:
— Вы господин фон Каммахер?
Фридрих ответил утвердительно, и человек этот достал из нагрудного кармана письмо, пояснив, что оно прибыло вчера из Франции лоцманской почтой, но не было вручено сразу же, так как в списке пассажиров не значилась фамилия Каммахер. Незнакомец — его фамилия была Ринк — возглавлял германско-американский морской почтамт на борту «Роланда».
Фридрих спрятал письмо, конверт которого, как он увидел, был надписан рукою его отца. Он почувствовал тепло, подступившее к глазам, и прикрыл веки.
В таком настроении его нашел доктор Вильгельм.
— Я спал как сурок, — сказал корабельный врач, и по его здоровому, свежему виду да еще по тому, с каким удовольствием он зевал и потягивался, было заметно, что он и в самом деле выспался всласть. — Пойдете со мной после завтрака на твиндек? Но прежде чем отправимся туда, обработаем себя надежно в моей аптеке порошком от насекомых.