Пастор Прингсгейм говорил, что ни он, ни другие здесь присутствующие уже не молят господа о сохранении жизни этому дорогому и близкому им человеку, ибо видят, что всеблагому господу угодно призвать его к себе, — они возносят молитвы лишь о ниспослании ему мирной кончины. Затем он выразительно прочитал все, что положено в таких случаях, и поднялся. Он пожал руки Герде Будденброк и г-же Перманедер, подержал между ладонями голову маленького Иоганна и, трепеща от скорбной нежности, с минуту смотрел на его опущенные ресницы, потом поклонился мамзель Юнгман, еще раз скользнул холодным взглядом по сестре Леандре и удалился.
Когда доктор Лангхальс, ненадолго уходивший домой, вернулся, он не нашел никаких перемен в состоянии больного. Обменявшись несколькими словами с сиделкой, он снова откланялся. Доктор Грабов тоже зашел еще раз, с кротким выражением лица поглядел на больного и ушел. Томас Будденброк, закатив глаза, все продолжал шевелить губами, издавая странные, клокочущие звуки. Наступили сумерки. Бледные лучи зимней зари вдруг осветили мягким светом забрызганную грязью одежду на одном из стульев.
В пять часов г-жа Перманедер совершила необдуманный поступок: сидя возле кровати, напротив невестки, она внезапно скрестила руки и начала — конечно, гортанным голосом — читать хорал:
Пошли ему, о боже… — Все замерли, слушая ее. — Спасительный конец! / Да узрит он без дрожи / Твой…
Она молилась так горячо, что всецело подпадала под обаяние каждого очередного слова, не учитывая, что не знает конца строфы и вот-вот неминуемо запнется. Так оно и случилось: она внезапно на высокой ноте оборвала чтение и постаралась возместить недостающий стих величием осанки. Все притихли, внутренне съежившись от смущения. Маленький Иоганн закашлялся так, что кашель уже походил на стон. А потом наступила тишина, нарушаемая только клокотаньем в горле агонизирующего Томаса Будденброка.
И когда горничная доложила, что в соседней комнате подан обед, все вздохнули с облегчением. Но едва только они перешли в спальню Герды и принялись за суп, как в дверях появилась сестра Леандра и покорно склонила голову.
Сенатор скончался. Он тихонько всхлипнул несколько раз подряд, умолк и перестал шевелить губами. Никакой другой перемены с ним не произошло. Глаза у него и до того были мертвые.
Доктор Лангхальс, подоспевший через несколько минут, приложив свой черный стетоскоп к груди усопшего, долго слушал и после добросовестного освидетельствования объявил:
— Да, все кончено.
И сестра Леандра безымянным пальцем бледной руки бережно закрыла глаза Томаса Будденброка.
Тут г-жа Перманедер стремительно опустилась на колени перед кроватью и, громко рыдая, зарылась лицом в стеганое одеяло; она всецело отдалась порыву чувств, даже не пытаясь с ним бороться или подавить его в себе, одному из тех бурных порывов, которые всегда были в распоряжении ее счастливой натуры. С мокрым лицом, но окрепшая духом и успокоившаяся, она поднялась с колен и, уже обретя полное душевное равновесие, заговорила об извещениях, которые надо было заказать безотлагательно: ведь потребуется целая кипа «аристократически оформленных» извещений о смерти сенатора.
Появилось еще одно действующее лицо — Христиан. Весть о несчастии с сенатором настигла его в клубе, и он немедленно ушел оттуда. Но из боязни страшного зрелища, которое может представиться его глазам, предпринял еще дальнюю прогулку за Городские ворота, так, что его нигде не могли сыскать. Теперь он наконец объявился и еще внизу узнал, что брат его отошел в вечность.
— Быть не может! — сказал он и, прихрамывая, с блуждающим взглядом, стал подниматься по лестнице.
И вот он стоит у смертного одра брата между сестрой и невесткой. Стоит на кривых сухопарых ногах, слегка согнув их в коленях и напоминая собой вопросительный знак; у него голый череп, впалые щеки, взъерошенные усы и огромный горбатый нос. Его маленькие, глубоко сидящие глаза устремлены на брата — молчаливого, холодного, чуждого, недоступного упрекам и уже совсем, совсем неподсудного суду человеческому… Уголки рта у покойника опущены с выражением почти презрительным. Томас, которого Христиан в свое время попрекал тем, что он не заплачет, если умрет младший брат, сам лежит мертвый. Он умер, ни слова не сказав, горделиво, спокойно замкнулся в молчании, безжалостно предоставив другим стыдиться самих себя, как часто делал это при жизни! Справедливо он поступал или несправедливо, относясь с неизменным холодным презрением к страданиям Христиана, к его «муке», к человеку на софе, кивающему головой, к бутылке со спиртом и к открытому окну?.. Этот вопрос повис в воздухе, стал совершенно бессмысленным, ибо своенравная, пристрастная смерть отличила и оправдала старшего брата, его отозвала и приветила, ему воздала почести, властно приковала к нему всеобщий взволнованный интерес, а Христиана презрела, решив, как видно, и впредь дразнить его, донимать сотнями вздорных придирок, которые никому не внушают уважения. Никогда еще Томас Будденброк не импонировал так своему брату, как в эти часы. Успех решает все. Только смерть способна заставить людей уважать наши страдания; она облагораживает даже самую жалкую нашу хворь. «Ты оказался прав, и я склоняюсь перед тобой», — думает Христиан, торопливо и неловко опускаясь на колени и целуя холодную руку, простертую на стеганом одеяле. Потом он встает и начинает ходить по комнате; глаза его блуждают.
Приходят еще родственники: старики Крегеры, дамы Будденброк с Брейтенштрассе, старый г-н Маркус. Бедная Клотильда тоже явилась и стоит теперь у кровати, худая, пепельно-серая, с равнодушным лицом, молитвенно сложив руки в нитяных перчатках.
— Не подумайте, Тони и Герда, — говорит она протяжно и жалобно, — что у меня холодное сердце, раз я не плачу. У меня больше нет слез… И ей верят на слово, такая она безнадежно серая и высохшая.
Вскоре все уступили поле действия препротивной старухе с беззубым, шамкающим ртом, которая явилась, чтобы вместе с сестрой Леандрой обмыть и переодеть покойника.
Поздним вечером того же дня в маленькой гостиной за круглым столом, освещенным газовой лампой, сидели Герда Будденброк, г-жа Перманедер, Христиан и маленький Иоганн и усердно трудились. Они составляли список лиц, которым надлежало послать извещения о смерти сенатора, и надписывали адреса на конвертах. Перья скрипели. Время от времени кому-нибудь приходило в голову еще одно имя, и оно тотчас же вносилось в список. Ганно тоже засадили за работу, — он писал разборчиво, а дело это было спешное.
В доме и на улице стояла тишина. Только изредка за окном раздавались шаги, быстро терявшиеся в отдалении. Чуть-чуть попыхивала газовая лампа, кто-то бормотал запамятованное было имя, шелестела бумага. Время от времени все они вдруг поднимали глаза от работы, смотрели друг на друга и вспоминали то, что произошло.
Госпожа Перманедер весьма деловито выводила свои каракули. Но каждые пять минут, словно по часам, откладывала перо, всплескивала руками на уровне своего, подбородка и разражалась стенаниями.
— Не могу постигнуть! — восклицала она, тем самым доказывая, что уже начинает постигать происшедшее. — Так, значит, всему конец! — продолжала она выкрикивать в неподдельном отчаянии и, рыдая, бросалась на шею невестке, после чего с новыми силами бралась за работу.
С Христианом дело обстояло приблизительно так же, как с бедной Клотильдой. Он не пролил еще ни единой слезы и был этим несколько сконфужен. Чувство стыда возобладало в нем над всеми другими ощущениями. Кроме того, непрестанное наблюдение за самим собой, за своим душевным и физическим состоянием вконец изнурило и притупило его. Время от времени он выпрямлялся, проводил рукой по облысевшему лбу и сдавленным голосом восклицал: «Да, ужасное несчастье!» Он, собственно, обращался к самому себе и при этом силился выдавить из глаз хоть несколько слезинок.
Внезапно произошло нечто, вызвавшее всеобщее смущение: маленький Иоганн расхохотался. Надписывая адреса, он увидал в списке какую-то фамилию, звучавшую до того комично, что он не смог удержаться от смеха. Он произнес ее вслух, фыркнул, ниже склонился над бумагой, весь задрожал, даже всхлипнул, но смеха подавить не сумел. Поначалу можно было подумать, что он плачет. Но он и не думал плакать. Взрослые недоверчиво и недоуменно посмотрели на него. И вскоре Герда отослала его спать.
«От зуба… сенатор Будденброк умер от зуба, — говорилось в городе. — Но, черт возьми, от этого же не умирают! У него были сильные боли, господин Брехт сломал ему коронку, и потом он попросту свалился на улице. Слыханное ли дело?»
Но в конце концов это безразлично и никого, кроме него, не касается. А вот о чем сейчас действительно надо позаботиться, так это о венках… И на Фишергрубе, чтобы воздать честь покойному, доставлялись большие, дорогостоящие венки — венки, о которых будут писать в газетах и по которым сразу видно, что они присланы людьми солидными и денежными. Их несли и несли; казалось они стекаются со всех сторон — венки от общественных учреждений, от отдельных семейств, от частных лиц; венки из лавров, из пахучих цветов, из серебра, украшенные черными лентами и лентами цветов города, с надписями, вытесненными золотыми буквами. И еще пальмовые ветви — огромные пальмовые ветви…