— Я не буду… я тихонечко… Только не гоните отсюда!
Она наклонилась и стала целовать у него руки.
— Позвольте… Ох, позвольте мне… Одно только словечко ему сказать… Разок только на него взглянуть… Позвольте!
В темноте не видно было лица полицейского — может быть, он и смотрел на нее с состраданием. Но голос его звучал сурово и решительно:
— Нельзя! Рехнулась ты, девушка, что ли? Марш отсюда, а не то отведу в полицию.
Она не двигалась с места. Хваталась за тюремные ворота, изо всех сил прижималась к стенке. Полицейский ударил ее кулаком в спину и одним взмахом сильной руки отшвырнул на другую сторону улицы.
Она упала на мостовую, но тотчас вскочила и, прихрамывая, все-таки побежала. Она не помнила, как добралась до берега, как села в «чайку», а когда, выйдя из нее на другом берегу, услышала голос перевозчика, требовавшего уплаты, сорвала с головы свой ветхий платок и, бросив ему, побежала домой.
Оконца хаты Вежбовой издали мерцали сквозь дождевые струи красноватыми и синими огоньками. У старухи, видно, были гости и, как всегда, выпивали.
В самом деле, за длинным столом, кроме хозяйки, сидела та молочница, что утром первая принесла весть о случившемся, старая гадалка из пригорода, заходившая иногда к Вежбовой с колодой засаленных карт, какая-то незнакомая Марцысе высокая девушка, растрепанная и угрюмая, двое бородачей и еще одна женщина, худая, желтая, с воспаленными веками, в рваных отрепьях — подлинное олицетворение грязной, циничной, беспросветной нищеты. Эта-то женщина была предметом всеобщего внимания. Все смотрели на нее, качая головами, и наперебой забрасывали вопросами или выражали свои чувства восклицаниями.
— Ну и ну! — говорила Вежбова. — Воротилась-таки! А я уже думала, что где-нибудь под забором от водки сгорела или собаки тебя разорвали.
— Как можно! — возразила гадалка. — Я же ей еще перед отъездом нагадала, что обязательно вернется…
Растрепанная девица пробурчала:
— Ну, вернулась, а что ей толку от этого? С чем ушла, с тем и пришла!
Молочница вздыхала:
— Грешников господь бог не милует — это для того, чтобы они опомнились.
Один из мужчин захохотал:
— Только тогда и опомнишься, когда стакан водочки выдуешь!
Бледная женщина в отрепьях смотрела на окружающих затуманенным взглядом, с умиленной улыбкой на губах. Она была уже сильно пьяна и не вполне сознавала, что ей говорят.
— Да, вот и вернулась. Вернулась! — начала она. — К моей Марцысе, к доченьке моей… К моему родному дитятку… Чтобы перед смертью ее еще раз увидать!..
— Нечего сказать, обрадуется дочка такой матери! — пробормотала взлохмаченная девица.
Эльжбета сунула руку в карман рваной юбки и, достав оттуда грязную тряпицу, принялась дрожащими пальцами развязывать узелок. Развязала — и бросила на стол несколько медяков.
— Матуля, благодетельница вы моя! — обратилась она к Вежбовой. — Устройте нам праздник, зажгите капельку спирта… старое вспомянуть… лучшие времена…
Она мутным взглядом обвела всю комнату и затянула визгливо, с трудом выговаривая слова заплетающимся языком:
Ой, счастье, счастье, где ж ты сгинуло?
В огне сгорело иль в воду кануло?
Вежбова подержала на ладони брошенные ей медяки.
— Что на такие гроши сделаешь? — сказала она, косясь на гостей.
Те полезли в карманы, и на стол посыпались медные и серебряные монеты.
Через несколько минут на столе появился медный котелок, из него взлетело голубое пламя. Шаря где-то за печью в поисках сахара, Вежбова зажгла лучину и воткнула ее в щель в стене. Комната вся осветилась красным и синим огнем, в руках Вежбовой забренчали жестяные стопки. Растрепанная девица, обняв одного из мужчин, нагнулась над котелком, а гадалка и молочница удерживали за юбку и платок Эльжбету, которая вырывалась и кричала:
— Пойду, пойду ее искать, Марцысю мою… доню мою милую… Не ожидала я, что ее не застану! Скорее я смерти своей ожидала, чем того, что глаза мои ее не увидят…
Она нагнулась к Вежбовой и пыталась поцеловать у нее руку.
— Милая вы моя! Мать родная! — говорила она слезливо. — Благодетельница! Скажите же мне, где Марцыся? Где мое дитя, что я оставила на ваше материнское попечение? Я, бедная, пропащая женщина, пошла в люди, чтобы для нее счастливую долю заработать!
И опять, еще визгливее и пронзительнее, чем прежде, завыла:
Ой, счастье мое, счастье, где ж ты сгинуло?
В огне ли сгорело, или…
В эту минуту с треском распахнулась дверь, на пороге появилась Марцыся и закричала:
— Спасите, люди! Кто в бога верует, помогите!
Она была бледнее смерти и до того промокла, что юбка облегала ее ноги, как приклеенная, а распустившиеся волосы мокрыми прядями свисали на лоб, плечи и грудь.
Вежбова и Эльжбета бросились к ней, первая — с гневом и любопытством, вторая — с загоревшимися глазами, с распростертыми объятиями.
Марцыся приникла к рукам старухи и, целуя их, умоляла:
— Спасите его! Он в тюрьме, за этими проклятыми железными дверями… Если в бога веруете, спасите! Ох!
Она схватилась за сердце, выпрямилась — и тут только увидела мать. Узнала ли она ее сразу, или стоявшая перед ней женщина лишь смутно напомнила ей мать, такую, какой она была когда-то, но Марцыся внезапно замолчала и широко открыла глаза.
Эльжбета обняла ее трясущимися руками.
— Это я, доня моя, — сказала она. — Вот видишь, вернулась к тебе! Ну, обними же меня ручками своими… Приласкай, приюти мою бедную голову. Ох, намыкалась, намыкалась эта голова по злому свету… отдохну теперь немного возле дочки моей милой…
Она прильнула сморщенным красным лицом к лицу дочери, искала ее губ, дыша на нее запахом водки. Но Марцыся резко отшатнулась, прислонилась спиной к стене и смотрела на мать испуганно, сердито и печально. Эльжбета опять придвинулась к ней. В ее лице сквозь бессмысленно пьяное выражение проступило что-то новое — горечь, усиленная работа мысли и памяти. Она закивала головой и несколько раз подряд ударила себя в грудь.
— Не сдержала я слова, дочка! Не сделала того, что обещала тебе и богу. Хотела исправиться, образумиться — и не могла. Тянет и тянет меня к проклятой водке… Целый год капли в рот не брала… а потом еще сильнее запила… Ой, Марцыся, дитятко! Не гневайся на меня… Сердце мне червяк грыз, а в голове шумели грустные песни… Черная была доля моя, черная, как ночка осенняя…
У Марцыси вырвался не то стон, не то рыдание. А на побелевших губах дрожала горькая, безнадежная усмешка. Она отвернулась от матери и забегала по комнате, ломая руки и причитая:
— Бедный мой Владек! Бедный, бедный мой Владек!
Слезы ручьями хлынули из глаз, казалось — грудь ее разорвется от рыданий.
Гости Вежбовой переглядывались с удивлением и полунасмешливым состраданием.
— Вот как влюбилась! — громко заметила растрепанная девица.
— Бедняжечка! — вздохнула молочница.
— Ох, и вид у нее! — сказал кто-то из мужчин. — Как у утопленницы!
Услышав это слово, Марцыся вдруг остановилась и опять всмотрелась в мать. Что-то ей припомнилось, замелькали в памяти давно отзвучавшие слова, и, глядя перед собой стеклянными глазами, она заговорила машинально, монотонным голосом:
— Утопленницы лежат себе спокойно на дне… Опутывают их пахучие травы, засыпает золотой песок…
Она сжала голову руками и метнулась к двери.
— Держите ее, а то побежит топиться! — крикнула Вежбова.
Один из мужчин перехватил Марцысю у двери и, как она ни упиралась, подтащил ее к столу. Она вся дрожала от холода и бормотала уже тихо, заломив руки:
— Бедный мой Владек! Бедный, бедный!
— Дайте-ка ей чего-нибудь выпить, — сказала гадалка. — Она вся мокрая, еще, сохрани бог, горячку схватит или другую болезнь!
— На, пей да перестань скандалить и людей пугать! — Вежбова налила ей в стакан сдобренного сахаром спирта.
А Эльжбета пыталась непослушными руками обнять ее и, шатаясь, лепетала:
— Пей, дочка, пей! Это хорошее лекарство от червяка, что сердце точит! Забудешь и уснешь!
Заговорила ли в Марцысе в эту минуту кровь матери-пьяницы, или так невыразимо заманчива была надежда утишить боль, что ее терзала, или, уже захмелев от отчаяния, она не вполне сознавала, что делает, — но она вырвала из дрожащей руки матери полную стопку дымящегося спирта и выпила ее до дна.
— Ай! — охнула она, хватаясь то за грудь, то за горло, но уже на белых, как мел, щеках вспыхнул багровый румянец, высохли слезы и глаза заискрились, как черные алмазы. Марцысе, должно быть, стало легче. Она протянула руку:
— Дайте еще!
Эльжбета заплакала.
— Ох, дочка, — шептала она сквозь всхлипывания, — видно, и твоя доля будет не слаще моей!