Я позвонил еще раз; трель звонка была слышна повсюду, даже на тротуаре с другой стороны улицы. Подождав еще немного, я совершил ужасный поступок: я вошел в дом; пройдя прихожую, я оказался в гостиной, в общем — повел себя так, словно пришел к себе домой.
Словно...
Но ведь это и был мой дом. Я почувствовал это интуитивно, почти не удивившись; лишь легкое покалывание у корней волос напоминало о странности ситуации. Гостиная была обставлена точно так же, как в доме доньи Микаэлы, и дверь налево, та, что здесь, несомненно, вела в большой зал, была моей дверью, дверью, ведущей в мою комнату.
Я заставил себя остановиться перед дверью, мне не хватало каких-то крох силы воли, чтобы немедленно осуществить уже задуманное бегство; еще чуть-чуть и — тут я услышал, как в моей комнате кто-то кашляет.
Получилось все точно так же, как и со звонком, руки опередили сознание и волю. Дверная ручка, такая знакомая, привычно повернулась, и путь в зал был открыт. Но нет, не в зал, а в мой рабочий кабинет. Мой целиком и полностью. Настолько полно и точно скопированный, что — для пущей полноты и точности — за столом в углу сидел я, погруженный в чтение Библии Лютера, возлежащей на деревянном пюпитре. Я, в своем старом халате в синюю полоску, в кожаных тапочках — тех, что мама подарила мне прошлой осенью.
Одна мысль крутилась у меня в голове. Признаюсь откровенно, — несмотря на всю литературщину и мелодраматическую жалостливость таких размышлений, — я решил, что: «О ужас, теперь нам с ним придется общаться. Беседовать, ну и так далее». Пораженный этой мыслью, я отбросил последние попытки к самостоятельным действиям и застыл, словно неодушевленный предмет, прислонившись к двери, словно составной элемент привычно развивающейся, ежедневно повторяющейся сцены, этакий сторонний наблюдатель, в котором страх парализован ужасом.
Я увидел себя, заглядывающего в словарь Фоля, услышал, как мой собственный голос, чуть измененный — словно на пластинке — стал торжественно декламировать библейские строки. Корнилий призывал Петра на мощно звучащем немецком языке, призываемый же, вняв некоему гастрономическому видению, спешил в дом своего повелителя, проповедуя Слово Божие, — в общем, все то, что я прервал, выходя из дома, там, у доньи Микаэлы, здесь продолжалось без каких бы то ни было остановок. Вскоре я увидел, как я откладываю книгу и включаю радио; я прошел мимо себя, поставил греться чайник и, когда из приемника послышалась какая-то инкская песня, начал тихонько насвистывать мотив, ad hoc[10] неплохо подражая ее северным модуляциям. И все это — не замечая моего присутствия, не удостоив меня ни единым взглядом, словно впав в прострацию при исполнении ритуала приготовления мате под музыку, или же — с безразличием, с которым мы, проходя мимо зеркала, скользим взглядом по собственному отражению. Мне пришлось выслушать сообщения о том, что бомбардировщики «либерэйтор» стерли с лица земли остров Пантеллерия, что король Георг прибыл в Африку и что солдаты, увидев его, запели «For he's a jolly good fellow»[11], а также, что генерал Педро Пабло Рамирес готов пресечь и не допускать впредь спекуляции товарами первой необходимости. Стемнело, я включил свет; поставив кресло поближе к столу, я взял первый том «Renaissance in Italy»[12] Саймондса и погрузился в чтение, время от времени улыбаясь, делая пометки, яростно споря с чем-либо, а порой — явно с удовольствием выражая свое согласие с мыслями автора. А вскоре — да, как раз в это время мне бывает необходимо опорожнить мочевой пузырь, — я встал, подошел к двери и, миновав меня, вышел из комнаты. Актер покидал сцену; у зрителя хватило мужества поступить так же, но направиться в другую сторону, на улицу, чтобы, как безумцу, обрести вдруг вновь осознание абсолютной невозможности происходящего.
Наконец — и только мне известно, что действительно означает это слово, — я вернулся домой. Время шло к ужину, и я решил предупредить свою добрейшую хозяйку о том, что намерен обойтись сегодня без ее запеченного мяса и свежего салата. Донья Микаэла внимательно посмотрела на меня и сказала, что я изрядно бледен.
— Холодно на улице, — зачем-то брякнул я невпопад. — Пойду лягу спать. До завтра.
Проходя дворик, я услышал: пришедшая вслед за мной одна из дочерей хозяйки жалуется на жару и духоту на улице. Опустив голову, я поспешил скрыться в своей комнате.
Здесь все было по-прежнему. Я обнаружил Библию открытой на той самой странице, на которой оставил ее после обеда; рядом лежал карандаш, чуть поодаль - словарь Фоля. По соседству с ним - томик стихов Гуго фон Гофмансталя, расшифровкой которых я как раз начинал заниматься. Ни в обстановке, ни в атмосфере не было ничего, что бы отличало их от повседневной мягкой комфортности, готовности всячески потакать моим капризам и привычкам.
Не в состоянии трезво и спокойно размышлять, я проглотил несколько таблеток эмбутала, запил их водой и заварил чашку липового настоя. Было десять часов, а я все не мог решиться лечь, уверенный в том, что меня будет мучить бессонница, — в такой ситуации чары темноты и тишины должны иметь обратный обычному результат. В памяти моей остались долгие часы, проведенные в кресле перед письменным столом; при этом, к моему же собственному удивлению, я царапал на столешнице свои инициалы, используя в качестве инструмента перочинный нож (тот самый, из моих чемпионатов по метанию); при этом думал я абсолютно ни о чем, что является худшей формой состояния мысли. Я наблюдал за собой словно со стороны, смотрел, как — щепочка за щепочкой — я вырезаю заглавные «Г» и «М». Затем был рассвет, и, помня о том, что в девять утра у меня занятия, я — не раздеваясь — прилег отдохнуть и уснул как сурок; кстати, проснувшись, я сумел в полной мере оценить глубокий смысл и красоту этого затертого от частого употребления и ставшего общим местом выражения.
На следующий день после обеда (то, как я объяснял ученикам географию Голландии и тетрархию Диоклетиана, навсегда останется тайной для меня, и боюсь, что для них тоже), так вот — на следующий день я поступил так, как это сделал бы всякий нормальный человек на моем месте: не теряя ни минуты, я отправился в гости к Донье Эмилии.
Нажимая указательным пальцем на кнопку звонка, я ощутил принципиальную разницу между тем, как я проделывал это накануне и теперь: сейчас я действовал холодно, точно рассчитывая движения — готовый раскрыть загадку, если, разумеется, речь шла о чем-то столь простом, как загадка. Что я мог сказать своей коллеге? Суть моего расследования требовала чего-то большего, чем просто расспросы, далеко выходящего за рамки того, что доньей Эмилией, да и всем Чивилкоем считается разумным и приемлемым. Я вышел из дома, не продумав плана действий; помню только, что засунул в карман свой браунинг, — и тот, кто сумеет объяснить зачем, окажет мне неоценимую услугу.
Донья Эмилия, добродушная, улыбающаяся, смотрела на меня с порога глубины гостиной. Вот, проходил мимо и не удержался, решил доставить себе удовольствие, извините; ну что вы, я так рада, очень хорошо, что пришли, чувствуйте себя как дома (при этих словах я невольно вздрогнул), это вы меня извините, что я по-домашнему, я не знала... Я почти не слышал ее слов; с немалым трудом пройдя через прихожую, я остановился посреди гостиной, пожимая руку коллеге; мой взгляд непроизвольно метнулся влево, где я ожидал увидеть знакомую дверь. Дверь, разумеется, была на месте, но другая, никак не похожая на ту, что вела в мою комнату. Эта была пошире и помассивнее, с портьерами из плотного макраме за витражными створками.
— Там зал, — сообщила донья Эмилия, слегка удивленная столь пристальным осмотром и моим долгим молчанием. — Если хотите — можем пройти туда.
Я с трудом пробормотал несколько подобающих ситуации вопросов: муж, внуки, жившие с нею... Но донья Эмилия уже открывала дверь и вот-вот должна была шагнуть через порог. Я подумал: «Сейчас она наткнется там на меня и завопит во всю глотку». Но ничего не произошло, и я последовал за нею.
Зал оказался милым, в буржуазном стиле обставленным помещением: обои с вишневыми ромбами, какие-то субтропические растения, туалетный столик с зеркалом эпохи Регентства, семейные фотографии, бюст Вольтера и, в глубине комнаты, большой, очень красивый письменный стол на витых ножках.
— Иногда я здесь работаю, — пояснила донья Эмилия, предлагая мне сесть. — Но в этой комнате прохладно, поэтому я проверяю тетради и готовлюсь к урокам в спальне старшей дочери — там светлее. А здесь обычно играют внуки. Если бы вы знали, чего мне стоит уследить за тем, чтобы они здесь ничего не поломали и не разбили.
Тем временем во мне физически ощутимо происходило рождение чувства счастья; оно появилось где-то в пятках, затем стало подниматься по ногам, растеклось по животу и наконец заявило о себе во весь голос, триумфально захлестнув сердце и легкие. Мне пришлось совместить облегченный вздох с дежурными комментариями по поводу мебели и картин. Донья Эмилия тем временем приступила к подробному объяснению содержания всех выцветших фотографий. История семьи сладким ручейком протекала в ее ворковании; я же погрузился в счастливое осознание истинности своих ожиданий: то, что произошло, оказалось не чем иным, как плодом фантазии, капризом воображения, — тем, что лечится, как и все абсурдные кошмары, временем, а также виски и некоторым количеством содержащих бром препаратов. Ибо не было в этом зале ничего, что могло бы напоминать мою комнату, меня самого; все здесь выглядело глубоким извинением за навеянный кем-то кошмарный бред. Потому что...