Директор, догадался Колюхов. Говорили о нем вчера много и похвально. Хозяин. В академии московской учился. Из переваловских сам, Переваловы, они всегда башковитые были, в науку лезли, книжки читали, а жили середка-наполовинку. Этот из всех вышел. Лихой мужик!
Директор открыл ворота и, задержавшись, посмотрел на Колюхова, будто теперь только увидел его.
— Вы ко мне?
— Нет. Так — смотрю.
— Смотрите... Постойте, вы — родственник Самойлова, что ли?
— Родственник.
— Та-ак... Ну, и как вам нравится у нас? — У директора было хорошее настроение, и вопрос он задал весело, из озорства, как взрослые спрашивают у детей про жизнь. — Или не нравится?
— А что мне может здесь нравиться? — с вызовом переспросил Колюхов, меряя взглядом фигуру директора.
— Вот как! Веселый ты дед. Раньше лучше было, что ли?
— Лучше.
— Чем же?
— Раньше я молодой был.
— Ах, вон о чем!— директор рассмеялся.
— О чем же еще? Теперь об одном только и талдычишь. А так чего? — На родине, говорят, и пеньковая петля шелковой кажется.
— Посмотреть приехал или жить?
Колюхов задержал в груди глубокий вздох и с усмешкой подернул плечом: и сам, мол, не знаю.
— Переезжай. Детей перемани. Трактористов, слесарей. Доярок можно.
— Отслесарились мои слесаря.
— На пенсии уже, что ли?
— На том свете. Война прибрала.
— Ну извини, дед... Один, значит?
— Один.
Директор достал из кармана папиросы в цветной коробочке и протянул старику. Колюхов крутнул головой: не употребляем.
— Не понравилось, значит, у нас?
— Да я не о том...
— Жить у нас можно. Работаем, как в городе, — восемь часов. На заработки никто не жалуется. Зимой два выходных, отпуска — отдыхай на здоровье. Пенсионеры так и на воскресники не ходят. Не заставляем. На курорты посылаем людей, свой дом отдыха построили.
Колюхов согласно кивнул.
— Да-а... Для меня птицы не пели.
— Какие птицы? — не понял директор. — Ах, птицы! — и он опять рассмеялся. — Они и теперь для нас мало чирикают. Работа! Работа, дед, и работа!
Колюхов согласно кивнул. Но смотрел он не в задиристое лицо директора, а куда-то мимо него. И директор тоже повернул голову за его взглядом, и директору показалось, что старик смотрит на сваленные в кучу возле мастерских остатки комбайнов, какие-то колеса, прицепы и еще черт знает что, ржавевшее тут из года в год, что давно надо было сдать в металлолом.
— Это ерунда! — сказал он. — Работаем, ломаем. Новая техника идет. Машины — не люди, машины стареют быстро: вчера — чудо, сегодня морально устарела.
— Люди тоже так. Это смолоду каждый себе вечным кажется.
— Техническая революция — учитывать надо, — продолжал директор, словно не слышал возражения. — Время не для вздохов. Это соха жила тысячу лет. Как вас?
— Федор Андреевич.
— Вот приезжайте, Федор Андреевич, через пять лет — здесь заводы стоять будут. Сельскохозяйственные заводы. На промышленную основу перейдем.
Колюхов усмехнулся — пять лет!
— Ну ладно, смотрите, — директор вдруг разом сделался серьезным, вспомнив о делах. Он сел в машину и зарулил к черному подъезду конторы, парадное было заколочено наглухо.
К усадьбе потянулся народ — механизаторы, чистенькие бабенки, возчики, и Колюхову стало неудобно толкаться здесь без дела у всех на виду. Стараясь идти спокойно, чувствуя спиной любопытствующие взгляды, он ушел от конторы и первым же переулком вышел на другую улицу.
Сотни раз в сновидениях он гостил в Сычовке и бродил вот так по улицам. Сколько первобытной, сказочной радости было в этих снах! Всякий поживший человек наяву никогда не испытывает ничего подобного, привыкает он в каждодневной суете видеть все на свете обычным, приложимым: трава на дороге — это только трава, пыльная, никчемушная, изба — чтоб жить, чем ухоженней, тем лучше, колодец — воду брать. Во сне же все принимало одушевленность и колдовство, и можно было с полным пониманием поговорить с каждым встреченным деревцем, с глинистым обнажением на косогоре, с желтыми стожками на отавной зелени утугов за частыми надежными пряслами. Все таило в себе особую понятную жизнь, и от этого сердце сладко щемило и хотелось, чтобы сон длился вечно. Избы тоже жили, были способны к мудрой радости, само собой зналось, что в каждой из них обитают знакомые люди, не стареющие, всегда остающиеся такими, какими запомнились когда-то давно. И не работа, не забота, не какое-то дело в конечном счете объединяло, роднило Колюхова с этими людьми, постройками, растениями, стежками-дорожками, а нечто невыразимое, будто он и они были наделены общей одной душой, и поэтому разговоры всякие исключались за ненадобностью — все было и так хорошо и понятно.
Теперь, наяву, деревня была безрадостней и обыденней; в оградах бабы скандальными голосами кричали не то на детей, не то на животину, под заплотами петухи топтали пыльных придурковатых куриц, старуха с подоткнутым подолом, с хворостиной в руке гнала навстречу Колюхову пару рыжих телят и только зыркнула на него с недружелюбным любопытством: куда черт с утра пораньше попер толстобрюхого? У чьих-то ворот скучал привязанный верховой конь, мохнатый, рыжий, с ненужными удилами в зубах. Скучал, видно, долго — вон сколько успел навалить и истоптать зеленоватого помета на радость мошкаре и мухам. Отжили, отработали свое кони, вчерашние двойники крестьянина.
Избы стояли крепкие — не новые, но и не старые, почти на каждой крыша шиферная, штакетные палисадники под окнами, на всяком окне геранька со столетниками. А какая там жизнь за ними — кто знает?
На самом краю села, в конце улицы, Колюхов остановился: куда это он в самом деле? Не годится же вот так человеку шататься без дела, глазеть на новые ворота. Вон село уже вовсю гудит: трактора, машины, мотоциклы — всему применение имеется. Страда сейчас — не ранешное дело, не выметает всех людей из деревни в поле, но и сидеть сложа руки никто не станет. Старухи вон на грядках горбатятся, ребятишки, должно, в лес подались за ягодой, за грибами, а кто в силе, тот на работе.
Никого знакомого встречать Колюхову сейчас не хотелось. Ведь если разговаривать, то о чем говорить — жизнь у них прошла разными чередами, разное огорчало и радовало их, разные мочили дожди и солнце грело другое — тут что ни скажи, все неправдой обернется и глупостью. А поздороваться кивком и пройти — тоже не резон, посчитают если не дураком, то задавалой надутым.
Он вспомнил, что хотел сходить на кладбище, но идти туда было еще рано, — кто утром на кладбище ходит? — да и находилось оно совсем в другой стороне, и он решил обойти село полями: пока доплетется до погоста, самый раз будет.
Сначала Филиппушка рыбачил у моста. Стержневая вода там, перед тем как разделиться на рукава, обоими крыльями слева и справа выгребла большие глубокие омуты, где лениво ходили табунки сизых ельцов, рыбешек пугливых, капризных — махни рукой и исчезнут, будто их и не было вовсе, какую наживку ни кинь, морду воротят, вроде не про них. На червя в эту пору и не думай ловить, хватает им комаров падающих, живых, да мотыльков мелких, каких на крючок не поддеть. А бывает и у них жор безудержный, только закидывай успевай. Бывало, за одну рыбалку Филиппушка натаскивал штук по тридцать, но это весной или осенью, когда рыба не играет, а кормится. В самом же створе, сразу за кипенью, стоят в улове аршинные ленки и быстрые черноспинные хариусы — живые сны рыболова. Этих в воде не увидишь. Только бывает: вдруг рядом с упавшей на воду поденкой взметнется нечто страшное, ты успеваешь увидеть только широченную вишневую боковину, изогнутую наподобие хлынувшей из кузова самосвала гальки, тут же услышишь могучий, будто от удара плахой по воде, всплеск, и кажется, что речка от этого выплеснулась из берегов. Это ленок. И плевать тебе тогда на ельцов. Будешь кидать и кидать на стремнину свою удочку, каждый раз с замиранием сердца сторожа смелый хозяйский рывок, когда удилище, треща по всей длине, согнется дугой, капроновая жилка со свистом станет резать на большие ломти темноту воды, а в глубине заходит на привязи упругий норовистый конь, испытуя силы старого рыбака и прочность химерной снасти.
Сегодня поплавок несколько раз стремительно и коротко нырял от ударов тяжелой рыбины, Филиппушка ощущал секундную тяжесть на леске, но вытаскивал пустой крючок — брал хариус, его подсекать надо мгновенно, раньше, чем успеет выплюнуть сбитую наживку, а Филиппушка не то чтобы дремал, а как-то одеревенел после бессонной ночи и все время опаздывал. Нетерпеливо меняя наживку, он снова опускал с моста в середину потока легкий поплавок, вода подхватывала его, вертела, топила и выбрасывала уже далеко, внатяжку, относила в омут, прижимала к берегу и плавно тянула глубинным течением обратно к мосту, к самым сваям, где крючок оголяли шустрые малявки, а оборванного червяка хариус не трогал.