И окошко со стуком захлопнулось.
Сенья Фраскита закрыла лицо руками.
— Мамка! — завопил, выйдя из себя, коррехидор. — Ты разве не слышишь, что я приказываю тебе отворить? Ты разве не слышишь, что это я? Хочешь, чтоб и тебя повесили?
Окошко снова отворилось.
— Да что ж это такое?.. — сказала кормилица. — Кто это так буянит?
— Это я, коррехидор!
— Полно молоть вздор! Я же сказала, что еще двенадцати не было, а уж сеньор коррехидор воротился домой… Я своими собственными глазами видела, как он заперся на половине у госпожи! Шутки вы со мной шутите, что ли?.. Ладно, обождите!.. Сейчас я вам покажу!..
Тут дверь распахнулась, и целая орава слуг и прихлебателей, вооруженных палками, набросилась на стоявших у входа.
— А ну-ка! Где он — тот, кто выдает себя за коррехидора? — в бешенстве кричали они. — Где этот буян? Где этот пьяница?
И пошла такая кутерьма, что никто ничего не мог разобрать, ибо улица была погружена во тьму; однако немало палочных ударов пришлось на долю коррехидора, Гардуньи, сеньора Хуана Лопеса и Тоньюэло.
Это были уже вторые побои, которые дону Эухенио де Суньига довелось принять за время его ночных похождений, не считая купанья у мельницы.
Сенья Фраскита, стоявшая в стороне от этой свалки, первый раз в жизни плакала…
— Лукас! Лукас! — шептала она. — И ты мог усомниться во мне! И ты мог обнимать другую! Ах, горю нашему помочь нельзя!
Глава XXIX
Post nubila… Diana[26]
— Что за шум? — внезапно произнес спокойный и приятный голос, торжественно прозвучавший рад этим ревом и гамом.
Все подняли головы и увидели, что на балконе стоит женщина, одетая с головы до ног в черное.
— Госпожа! — воскликнули слуги и бросили орудовать палками.
— Моя жена! — прошамкал дон Эухенио.
— Пропустите их. Сеньор коррехидор разрешает, — прибавила сеньора.
Слуги расступились, и сеньор Суньига и его спутники вошли в переднюю, а затем стали подниматься по лестнице. Ни один преступник не подымался на эшафот таким неверным шагом и с таким искаженным от страха лицом, как шел коррехидор по ступенькам лестницы собственного дома. Однако мало-помалу мысль о бесчестии, нанесенном его имени, властно вытеснила мысли о досадных злоключениях, в которых он сам был повинен, и о том смешном положении, в котором очутился.
«Прежде всего, — размышлял он, — я Суньига-и-Понсе де Леон!.. Горе тем, кто об этом забыл! Горе моей супруге, если она бросила тень на мое имя!»
Коррехидорша приняла своего супруга и всю его деревенскую свиту в главном зале коррехимьенто.
Она стояла в зале одна, устремив взгляд на дверь.
Это была очень важная дама, еще довольно молодая, отличавшаяся той кроткой и вместе с тем строгой красотой, в которой более христианского, нежели языческого. Одета она была благородно и просто, по требованию моды того времени. На ней было короткое, облегающее фигуру платье из тонкой черной шерсти с пышными буфами; белая, с желтоватым оттенком, косынка шелкового кружева была накинута на ее великолепные плечи; длинные митенки из черного тюля закрывали большую часть ее мраморных рук. Она величественно обмахивалась огромным веером, привезенным с Филиппинских островов, а в другой руке держала кружевной платочек, все четыре уголка которого свешивались столь симметрично, что их можно было сравнить только с образцовым поведением самой хозяйки.
В этой красивой женщине было нечто от королевы и много от аббатисы, и потому весь ее облик внушал окружающим благоговение и вместе с тем страх. К тому же ее костюм, необычайно парадный для столь позднего часа, ее горделивая осанка, яркое освещение в зале — все свидетельствовало о том, что супруга коррехидора вознамерилась придать этой сцене некую театральность, особую торжественность, которая составила бы контраст с низкими и грубыми проделками мужа.
Заметим, наконец, что сеньору звали донья Мерседес Каррильо де Альборнос-и-Эспиноса де лос Монтерос и происходила она по прямой линии от славных завоевателей этого города. Родные по соображениям светского тщеславия принудили ее связать себя узами брака со старым и богатым коррехидором, и она, мечтавшая уйти в монастырь, ибо природная склонность влекла ее к затворничеству, решилась на это самопожертвование.
Ко времени описываемых событий у нее уже было два отпрыска от резвого мадридца; поговаривали, что ожидается и третий…
Однако обратимся к нашему рассказу.
— Мерседес! — вскричал коррехидор, явясь пред очи своей супруги. — Я немедленно должен знать…
— А, дядюшка Лукас! Вы здесь? — перебила его коррехидорша. — Что-нибудь случилось на мельнице?
— Сеньора! Мне не до шуток! — ответил рассвирепевший коррехидор. — Прежде чем давать вам объяснения, я должен знать, что сталось с моей честью…
— Это уж не моя забота! Разве вы мне поручили ее хранить?
— Да, сеньора… Вам! — ответил дон Эухенио. — Жены всегда оберегают честь своих мужей!
— В таком случае, дорогой Лукас, спрашивайте об этом свою жену… Тем более, что она здесь.
Из груди сеньи Фраскиты, стоявшей в дверях, вырвался стон.
— Войдите, сеньора, и садитесь, — прибавила супруга коррехидора, с царственным величием обращаясь к мельничихе, а сама направляясь к софе.
Благородная наваррка сразу же оценила все великодушие этой оскорбленной супруги — оскорбленной, быть может, вдвойне… Не менее великодушно она сумела подавить в себе естественные порывы и сохранила учтивое молчание. Уверенная в своей невиновности, в своей правоте, сенья Фраскита не спешила оправдываться. Она жаждала бросить обвинение, но уж конечно не жене коррехидора… Ей не терпелось свести счеты с Лукасом, а Лукаса-то и не было.
— Сенья Фраскита!.. — повторила знатная дама, видя, что мельничиха так и не сдвинулась с места. — Я же вам сказала: входите и садитесь.
Это второе приглашение было сделано уже более сердечным и радушным тоном, чем первое. Должно быть, коррехидорша, глядя на достойную манеру держать себя и мужественную красоту этой женщины, тоже почувствовала, что перед ней не презренное и низкое существо, а, может быть, такая же несчастная женщина, как и она, — несчастная лишь потому, что судьба свела ее с коррехидором.
Обе женщины, считавшие себя вдвойне соперницами, обменялись умиротворенными и всепрощающими взглядами и с удивлением заметили, что души их тянутся одна к другой, как сестры, внезапно узнавшие друг друга.
Именно так издалека различают и приветствуют друг друга чистые снежные вершины.
Охваченная сладостным чувством, мельничиха величественно вошла в зал и опустилась на краешек стула.
Еще на мельнице сенья Фраскита, в предвидении визитов к важным лицам, успела привести себя немного в порядок; ей была очень к лицу мантилья из черной фланели с длинной бахромой. Она казалась в ней настоящей сеньорой.
Что касается коррехидора, то, говорят, во время всей этой сцены он не проронил ни слова. Стон, вырвавшийся у сеньи Фраскиты, а также ее появление в зале не могли не потрясти его. Жена мельника внушала ему еще больше страха, чем своя собственная!
— Так вот, дядюшка Лукас… — продолжала донья Мерседес, обращаясь к супругу. — Перед вами сенья Фраскита… Теперь вы можете повторить свой вопрос! Можете спросить ее насчет своей чести!
— Мерседес! — вскричал коррехидор. — Клянусь распятьем, ты еще, не знаешь, на что я способен! Я заклинаю тебя бросить эти шутки и рассказать все, что здесь произошло в мое отсутствие!.. Где этот человек?
— Кто? Мой муж?.. Мой муж встает и сейчас придет сюда.
— Встает! — взвыл дон Эухенио.
— Вы удивлены? А где же, по-вашему, в такой час должен быть порядочный человек, как не у себя дома, в своей постели, вместе со своей законной супругой, как велит нам бог?
— Мерседита, что ты говоришь! Ведь мы здесь не одни! Ведь я — коррехидор!
— Не кричите на меня, дядюшка Лукас, не то я прикажу альгвасилам отвести вас в тюрьму — молвила коррехидорша, поднимаясь со стула.
— Меня, в тюрьму! Меня! Коррехидора города!
— Коррехидор города, представитель правосудия, наместник короля, — заговорила знатная сеньора таким строгим и властным тоном, что на вопли мнимого мельника никто уже не обращал внимания, — вернулся домой в положенный час, чтобы отдохнуть от своих благородных трудов, а завтра он снова станет на страже чести и жизни горожан, охраняя святость домашнего очага и целомудрие женщин, и не позволит никому, пусть даже человеку, переодетому коррехидором или кем-нибудь еще, — проникать в спальни чужих жен, дабы никто не смел захватывать врасплох добродетель во время ее беззаботного покоя, дабы не мог злоупотреблять ее безгрешным сном…