В-четвертых, я желал бы, чтоб вы как можно деятельнее сносились между собой и сообщали друг другу результаты ваших личных наблюдений. А еще лучше бы, если бы вы, хотя раз в месяц, собирались здесь, у меня, для совместного обсуждения возникающих в вашей практике вопросов и для получения от меня обязательных для вас разрешений и наставлений. Господа! я сам ничего больше как первый урядник вверенного мне стана, и хотя в качестве станового пристава стою во главе вашей дружины, но пользуюсь моим титулом лишь для того, чтобы, подобно недавно встретившемуся со мной на станции генералу Фарафонтьеву, объявить вам: и я и вы – одна семья! Все мы под Богом ходим, все тщетно спрашиваем себя: что сей сон значит? Будем же действовать единодушно и единомысленно! и встанем грудью против общего врага!
За сим, что касается до прочих обывателей, то прошу вас дать мне время осмотреться, прежде нежели я решу, как с ними поступить. Теперь же скажу кратко: есть обыватели благонамеренные и есть неблагонамеренные, есть благонадежные и есть неблагонадежные. Подобно тому, как и государства: бывают государства благоустроенные, но бывают и совсем расстроенные. Все это, конечно, выяснится по мере ознакомления моего со здешнею местностью; а до тех пор предлагаю вам одно: действуйте неукоснительно, но приберегите решительный натиск, покуда я, обнажив меч, не встану перед вами с кличем: горе строптивым!
Вот все, что я имел вам сказать для первого знакомства. Кажется, не забыл ничего. Но если бы вы встретили в моих словах повод для превратных толкований, то прошу обращаться ко мне за разъяснениями: двери моей квартиры всегда будут открыты для вас. Мне даже приятно будет вас видеть сколь возможно чаще, потому что урядник, в ожидании разъяснений, может помочь моей прислуге нарубить дров, поносить воды и вообще оказать услугу по домашнему обиходу.
Прощайте, господа! Передайте мой привет сотским, и да благословит Бог наши общие начинания!
Господа рассыльные! покажите пример!»
По этому слову произошло нечто умилительное. Рассыльные, в числе шести человек, взялись за руки и стройно запели «ура!»; урядники подхватили. Мы (я, батюшка и трое кабатчиков), стоявшие тут в качестве посторонних зрителей, тоже увлеклись и, взявши друг друга за руки, с пением «ура!» три раза прошлись взад и вперед по селу.
В этот день кабатчик Прохоров безвозмездно угощал урядников огурцами с квасом.
Замечательно, что тот же Прохоров, расставаясь со мною и намекая на то место в речи станового пристава, где говорилось о троякого рода содействии, сказал:
– А вас, господин, по второму нумеру зачислили!
– А может случиться, что и по третьему! – не без ехидства присовокупил присутствовавший при этом другой кабатчик, купец Колупаев.
Хотя мнения кабатчиков и не имели, в данном случае, официального характера, но нервы мои были до того возбуждены, что мне почудилась в них целая программа. «В самом деле, – думалось мне, – по какому нумеру зачислил меня Грацианов: по второму или по третьему? На первый нумер я, конечно, и сам не претендовал – куда уж мне за кабатчиками гнаться, – но вот во второй… ах, хорошо, кабы во второй попасть! И вдруг – в третий!!! Правда, он сам дал мне слово, что жизнь моя не будет неожиданным образом прервана, но ведь не даром гласит история, что по нужде и закону премена бывает, – кто же может поручиться, что и относительно меня не представится такой нужды?»
Под влиянием этой горькой мысли я начал задумываться и хиреть и все чаще и чаще обращал взоры в ту сторону, где благоденствовал беспечальный купец Разуваев. Вот кабы сбыть ему Монрепо со всеми потрохами: и с земским цензом, и с политическим будущим, и с перспективой пользоваться дружеским расположением станового пристава! Вот так бы штука была!
Между тем Грацианов не только не лишал меня своего покровительства, но все больше и больше сближался со мною. Обыкновенно он приходил ко мне обедать и в это время обменивался со мной мыслями по всем отраслям сердцеведения, причем каждый раз обнадеживал, что я могу смело быть с ним откровенным и что вообще, покуда он тут, я не имею никакого основания трепетать за свое будущее.
Я должен сказать правду, что собеседник он был вообще чрезвычайно приятный. Не вдруг раскрыл он мне свою душу, но все-таки сразу дал понять, что он либерал, а иногда даже обнаруживал такое парение, что я подлинно изумлялся смелости его мыслей. Так, например, однажды он спросил меня, как я думаю, не пора ли переименование квартальных надзирателей в околоточные распространить на все вообще города и местечки империи, и когда я ответил, что нахожу эту меру преждевременной, то он с большой силой и настойчивостью возразил: «А я так думаю, что теперь именно самая пора». В другой раз он как бы мимоходом спросил меня, какого мнения я насчет фаланстеров, и когда я выразился, что опыт военных поселений достаточно доказал непригодность этой формы общежития, то он даже не дал мне развить до конца мою мысль и воскликнул:
– А я, напротив того, полагаю, что если бы военные поселения и связанные с ними школы военных кантонистов не были упразднены, так сказать, на рассвете дней своих, то Россия давно уж была бы покрыта целой сетью фаланстеров и мы были бы и счастливы и богаты! Да-с!
Разумеется, я слушал эти рассуждения и радостно изумлялся. Не потому радовался, чтобы сами мысли, высказанные Грациановым, были мне сочувственны, – я так себя, страха ради иудейска, вышколил, что мне теперь на все наплевать, – а потому, что они исходили от станового пристава. Но по временам меня вдруг осеняла мысль: «Зачем, однако ж, он предлагает мне столь несвойственные своему званию вопросы», – и, признаюсь, эта назойливая мысль прожигала меня насквозь.
Однажды он засиделся у меня после обеда дольше обыкновенного и, начав с утопических мечтаний о том, как было бы хорошо, если бы в обществе не существовало разделения на богатых и бедных, кончил, разумеется, тем, что дал полный ход своей искренности.
– Скажу вам откровенно, – сознался он, – терпеть не могу я этих буржуа, хотя, по обязанностям службы, и должен их поддерживать. Деньжищ у них пропасть – это правда, но ни благородных манер, ни благородных чувств, ни порядочных привычек – ничего! Даже едят безобразно. Зазвал меня, например, на днях к себе кабатчик Колупаев обедать, и представьте, чем угостил! Во-первых, подали щи с солониной, во-вторых, лапшу, в-третьих, ушное из баранины, потом крошево из огурцов и кусочков коренной рыбы с квасом и, наконец, папушник с медом… И, в довершение всего, ни вилок, ни ножей. Согласитесь, что если они даже начальство так угощают, то можно себе вообразить, как они едят, когда у них нет гостей! И, что всего прискорбнее, наш милый батюшка, который тоже присутствовал на этом обеде, не только ел за обе щеки, но даже, как мне кажется, спрятал кусок папушника за пазуху!
Не скрою, что и на меня перечисление сейчас приведенного обеденного меню подействовало болезненно, но так как при этом, очевидно, не без преднамеренности, проводилась связь между кушаньями и представлением о политической роли буржуазии, то обстоятельство это невольно налагало на меня известную осторожность.
– Со своей стороны, я нахожу, что обед был хотя и простой, но сытный, – сказал я, – а это, по моему мнению, главное. Единственный серьезный недостаток, в котором можно упрекнуть перечисленное вами меню, – это обилие супов, сообщающее трапезе однообразие и даже некоторую унылость. Но недостаток этот вовсе не присущ буржуазии, а зависит преимущественно от того, что Колупаев живет в захолустье, где не имеется в виду образцов…
– Но вы… вы сами? ведь вы в том же захолустье живете, а между тем…
– Я… что же я? Не забудьте, Милий Васильич, что я получил воспитание в высшем учебном заведении. Поэтому я, конечно, понимаю, что суп обязателен только в единственном числе и что затем существуют еще соусы, жаркие, пирожные и т. д. Но можно надеяться, что в недальнем будущем все эти представления будут не чужды и буржуазии. Я даже думаю, что и ныне, по мере приближения к центрам цивилизации, буржуазия ведет себя несколько иначе, нежели Колупаев. Так что, например, Поляков, Кокорев, Губонин – ну, я готов держать пари, что Поляков сморкается не в горсть, а в платок, и притом не в клетчатый бумажный, а в настоящий батистовый, быть может, даже вспрыснутый духами!
– Может быть… может быть-с! – сказал он задумчиво, но потом с живостью продолжал: – Нет! далеко кулику до Петрова дня, купчине до дворянина! Дворянин и маленькую рыбку подаст, так сердце не нарадуется, а купчина тридцатипудовую белугу на стол выволочет – смотреть омерзительно! Да-с, обидели! обидели в ту пору господ дворян!
Увы! при этом воспоминании я чуть-чуть не выдал себя. Есть у меня зияющая рана, прикосновение к которой всегда находит меня чувствительным и отзывчивым. Эта рана – воспоминание о дворянской обиде.