«Вот прибор, которым святые мирабы в Мекке измеряют течение воды. Видите этот тёмный стеклянный шарик на конце трубки? В этом шарике спит священная змейка. Когда я окуну её в воду, змейка подымется вверх по трубке и покажет вам цифру: сколько воды протекает в вашем арыке».
Он опустил прибор в арык большого кишлака. Змейка поднялась по трубке и остановилась на цифре восемнадцать.
Потом он тряхнул прибор, и змейка опять уползла в шарик и свернулась клубком.
Он опустил трубку в наш арык. Змейка поднялась по трубке и опять остановилась на цифре восемнадцать.
«Видите, – сказал мираб, – священная змейка показывает вам, что воды в обоих арыках одинаково».
Тогда мы все упали на землю и целовали халат великого мираба, просили простить нашу неучёность.
Потом мы обрадованные вернулись в кишлак.
Через месяц посевы наши высохли, и на полях не осталось ни единого стебелька…
Наши дехкане отправились к мирабу, и мираб сказал им:
«Человек разделяет воду, а бог напитывает ею поля. Бог может, из капли сделать море и море превратить в каплю. Бог знающий, мудр. Молитесь. Грехами своими вы навлекли гнев господень».
Тогда мы оставили свои жилища и потрескавшиеся поля и ушли в Фергану…
– Да, – задумчиво подтвердил Климентий.
Старик наполнил пиалы.
– В прошлом году советская власть отправила меня лечиться в далёкую страну Крым, где люди понимают наш язык и где никогда не бывает нехватки воды: у берегов этой страны стоит море, а другого берега у моря нет. Там меня раздели догола и купали в большой длинной пиале, наполненной водой. И прежде чем окунуть меня, дохтур опустил в воду стеклянную трубку в деревяшке, и змейка поднялась по трубке и остановилась на цифре тридцать семь.
Когда я увидел этот прибор, то закричал, выскочил из белой хоны[14] и голый побежал по коридорам, коридоры длинные… Меня привели обратно, и дохтур долго говорил мне, из чего делают градусники, – он думал, что я в первый раз в жизни вижу эту стеклянную трубку. И он очень сердился, когда на следующий день, оставшись один, я вышвырнул её в окно. Он не понимал, что из кишлака-то уйти можно, а назад разве вернёшься?…
Опять между собеседниками прикорнуло молчание.
– А крестьянина, куда ни уйди, завсегда земля тянет, – отозвался наконец Климентий. – Земля у нас пахучая. Идёшь за плугом… суглинок, он рыхлый, липнет к нотам, всё равно как тесто ногами месишь. А в бороздах вода блещет…
– Вода… – оживился таджик. – Земля воду любит. Напьётся досыта, потом, как верблюд, бережёт её до второго полива. Верблюд четырнадцать дней без воды живёт, потом дохнет. И земля без воды дохнет: кожа у неё потрескается, шерсть вся вылезет, – лежит плешивая, вздутая, страшная. Тогда, как на падаль, слетаются на неё стервятники. Очень страшно смотреть, как дохнет земля…
Из мрака вынырнул человек, поднялся на крыльцо и открыл ключом дверь.
– Фархат!
– Здесь, товарищ начальник.
– Позови товарища Немировскую, пусть сейчас же идёт в контору. Скажи: надо написать несколько писем, чтобы завтра с утра отправить. Не забудешь? Я тебя от чая оторвал? Ничего, потом допьёшь.
– Иду, товарищ начальник.
Ерёмин прошёл в свой кабинет.
Она была сейчас в белом с поперечными чёрными крапинками, похожая на берёзу, зыбкая блондинка с мягкой гривой свёрнутых на холке свежевымытых волос.
Она услышала, как скрипит пол, исчерканный большими шагами Ерёмина, и, пройдя к своему столику, тихо достала карандаш и бумагу.
– Большое письмо?
– Да, докладная записка. Приготовили? Пишите: «В ЦК КП(б) Тадж.».
– Готово.
– Подождите, надо подумать.
Она встала и мягко положила ему руки на плечи.
– Неприятности? Изнервничался на заседании? Отдохни. Посидим здесь. Отложи, завтра напишем.
– Нет, нельзя.
Он взял её руки в свои огромные лапы, как берут птенца, осторожно, чтобы не раздавить.
– Видишь ли, я думаю, что обязан тебе об этом сообщить. Я должен отдать под суд твоего мужа.
– А за что? Или это секрет?
– Нет, к сожалению, это ни для кого не секрет. И оснований слишком много.
– Именно?
– Прежде всего за сознательное разложение сектора механизации, иными словами, за срыв всего строительства. Это достаточное основание.
– И ты полагаешь, что это исключительно его вина и что это с его стороны сознательное преступление?
– Совершенно уверен. Я слишком долго глядел на это сквозь пальцы, пока другие не собрали и не представили мне материала, раскрывающего всю его работу.
– Другие – это кто? Синицын?
– Это безразлично. Собраны сведения с его предыдущего места работы, где только своевременный отъезд позволил ему избежать суда.
– Ты не знаешь, это было до речи Сталина. Там его травили как беспартийного специалиста.
– Здесь его не травили, – наоборот, предоставили самую широкую свободу действий, которой он не преминул соответствующим образом воспользоваться.
– Ошибаешься, уверяю тебя. Знаю даже, кто наговорил: Синицын. Он терпеть не может Немировского.
– Не говори глупостей.
– Это ты говоришь глупости. Не сердись, но мне смешно слушать. Поверь мне, я, кажется, достаточно хорошо знаю Немировского и никак не могу представить его в роли политического вредителя, этакого романтического злодея. Это просто нелепо. Немировский – типичный спец, спец-середняк, без особого энтузиазма к строительству социализма, но вполне лояльный. И самое главное – ходячая посредственность, физически неспособная на активное сопротивление окружающей среде, даже на мало-мальски самостоятельное решение, – на всё, что требует от человека какой-то доли гражданского мужества. Он, во-первых, безумно труслив, политики боится, как огня. Он умер бы, наверное, от страха, вообразив себя на минуту впутанным в политический заговор.
– Это меня мало интересует. Действовал ли он в сговоре, или по собственному почину, это покажет следствие.
– Да, но само обвинение нелепо. Он мог напутать, не справиться, наконец даже плохо работать, но никогда не поверю, чтобы он сознательно что-либо разлаживал с твёрдой целью повредить строительству.
– Ты будешь иметь возможность всегда высказать своё субъективное мнение. К сожалению, у нас привыкли считаться с фактами, а фактов не опровергнешь никакой психологией.
– Но ведь нелепо же обвинять невиновного человека! Это компрометирует только обвиняющих.
– Я вижу, что инженер Немировский нашёл в тебе очень рьяную защитницу.
– Не могу же я только потому, что с ним больше не живу, радоваться или даже молчать, когда невиновного человека, все недочёты которого я превосходно знаю, хотят посадить в тюрьму, обвиняют в преступлении, к которому он не способен. Это была бы с моей стороны подлость.
– Так… А знаешь, люди полагают, что он сознательно подсунул мне тебя и закрыл глаза, чтобы связать мне руки.
– Не знаю, с каких это пор ты стал принимать во внимание, что говорят пошляки. Как это Немировский мог меня подсунуть? Что я – вещь? И это говорит коммунист!
– На предыдущей работе инженера Немировского ситуация была почти тождественная.
– Я не знала, что ты собираешь материал по истории моих бывших связей. Надо было обратиться непосредственно ко мне, я бы тебе дала более исчерпывающие сведения, из первоисточника. Я никогда, кажется, не разыгрывала из себя девственницы и не клялась, что до тебя у меня не было любовников. Думаю, отчёта в этом я никому давать не обязана.
– Просто любопытно, что любовники твои вербуются всегда из начальников твоего мужа и твои любовные увлечения замечательно совпадают с интересами инженера Немировского.
– Хочешь меня оскорбить? Это тебе не удастся. Я вижу тебя насквозь. Ты просто ревнуешь меня к Немировскому.
– Что-о-о? Ты ещё смеешь подозревать меня в каких-то глупостях! Мне нельзя арестовать вредителя, потому что я сплю с его женой, – так, что ли?
– Не кричи. Ночь. Люди сбегутся. Подумают, что вызвал меня в контору и устраиваешь сцену ревности. И без того достаточно сплетен о нас ходит. Ну, успокойся, – она закинула ему руки на шею. – Любимый мой! Сильный! Глупенький Ник выдумал, что он Ник Картер и везде ему чудятся преступники. Истрепался, изнервничался среди подлецов. На себя стал непохож. Ну давай сядем здесь, в углу. Не будем больше говорить об этом. Ты сиди тихо и молчи. Не надо говорить. Дай рот. Вот так. Сиди смирно. Я тебе расскажу что-нибудь. Помнишь, ты меня раз спрашивал, почему у меня мизинец на левой руке вывернут? Хочешь, расскажу?
Было это ещё задолго до того, как я познакомилась с Немировским. Любила я тогда одного молодого советского учёного, климатолога, и разошлись мы с ним исключительно по моей вине. Я вернулась в театр и уехала с выездной труппой в Киев. Он остался в Москве. Я ждала, что он приедет за мной. Он заупрямился. Наконец пришло письмо. Он писал, что любит меня по-прежнему, но простить не может и жить в одном и том же городе, в одной и той же стране не сумеет. Поэтому он выхлопотал научную командировку и отправляется с международной экспедицией на Шпицберген. В конце сообщал кратко, что улетает из Москвы в Берлин такого-то числа. И хотя тон письма был сухой, суровый, эта последняя фраза звучала невысказанной надеждой, что я приеду с ним повидаться.