— С твоей силищей, с твоим мужеством и любовью действовать ножом ты стал бы, пожалуй, офицером, случись в это время война.
— Дьявольщина! Я и сам это понимаю! Убивать англичан или пруссаков было бы куда почетнее, чем резать старых кляч… Но, на мое несчастье, войны не было, зато была дисциплина… Если подмастерье всыплет своему хозяину, дело это плевое, в этом нет ничего такого; если он слабее противника, то сам получит вздрючку, если же сильнее, то получит ее хозяин. А его самого выставят за дверь, иногда посадят в тюрьму — и весь сказ. На военной службе — дело другое. Однажды сержант дал мне пинка, чтобы я скорее поворачивался; он был прав, ибо я гонял лодыря; я упрямлюсь, он толкает меня, я толкаю его; он берет меня за шиворот, я ударяю его кулаком. Тут солдаты наваливаются на меня. Я выхожу из себя, глаза наливаются кровью. Я сатанею… в руках у меня нож… — я как раз дежурил на кухне — и пошло и пошло! Я принимаюсь орудовать ножом, как на бойне… Пришиваю[58] сержанта, раню двух солдат!.. Настоящее побоище!.. Я нанес одиннадцать ножевых ран им троим… подумать только… одиннадцать!.. Кровищи всюду было… кровищи, как на бойне!.. Я и сам был весь в крови.
С мрачным, диким выражением лица злодей потупился и умолк.
— О чем ты думаешь, Поножовщик? — спросил Родольф, с интересом наблюдавший за ним.
— Ни о чем, — резко ответил тот и продолжал со свойственным ему залихватским видом: — Наконец меня берут под стражу. Тащат на правилку и решают чикнуть.[59]
— Тебе удалось бежать?
— Нет, меня не чикнули, но я пробыл пятнадцать лет на кобылке. Позабыл вам сказать, что, когда я был в полку, мне случилось вытащить из воды двух товарищей, которые чуть не утонули в Сене: мы стояли тогда гарнизоном в Мелене. В другой раз… но вы будете смеяться надо мной, скажете, пожалуй, что я чудодей, который не боится ни воды, ни огня, спасатель мужчин и женщин! Итак, в другой раз наш полк стоял в Руане. Все дома там деревянные, как загородные дачки; пожар начался в одном из кварталов, и скоро огонь уже полыхал вовсю; я был как раз дежурным по пожарной части. Приезжаем на место. Мне говорят, что какая-то старуха не может выбраться из своей спальни, к которой подбирается огонь: бегу туда. Дьявольщина! Да, там было жарковато… недаром мне вспомнились печи для обжига гипса в моей молодости. Все же я спас старуху, поджарив себе ступни ног. Словом, благодаря этим подвигам мой лекарь[60] так изворачивался, так молол языком, что мой приговор смягчили: вместо того чтобы отправиться под нож дяди Шарло,[61] я пробыл пятнадцать лет на кобылке… Когда я узнал, что не буду гильотинирован, я хотел задушить болтуна адвоката. Понимаете, хозяин?
— Ты жалел, что твой приговор смягчили?
— Да… Тем, кто орудует ножом, нож дяди Шарло — справедливое наказание; тем, кто ворует, — кандалы на лапы! Каждому свое… Но нельзя заставлять тебя жить после того, как ты убил человека… Дворники не понимают, что делается с тобой, особливо в первое время.
— Значит, у тебя были угрызения совести?
— Угрызения совести? Нет, конечно, ведь я отбыл свой срок, — ответил варвар Поножовщик, — но вначале не проходило ночи, чтобы я не видел в кошмаре солдат и сержанта, которого зарезал, то есть… они были не одни, — прибавил преступник с ужасом, — десятки, сотни, тысячи других ждали своей очереди на огромной бойне… ждали, как лошади, которым я перерезал глотку в Монфоконе… Тут кровь бросалась мне в голову, и я брался за нож, как прежде, на бойне. Но чем больше я убивал людей, тем больше их становилось… И, умирая, они смотрели на меня так смиренно… что я проклинал себя за то, что убиваю их… но не мог остановиться… Это еще не все… У меня никогда не было брата… а выходило, что люди, чью кровь я проливал, — мои братья и что я их люблю… Под конец, когда сил у меня уже не было, я просыпался весь в поту, холодном, как талый снег.
— Дурной это сон, Поножовщик!
— Да, хуже некуда! Так вот, вначале на каторге я каждую ночь видел… этот сон. Поверьте, от такого кошмара можно сойти с ума или взбеситься. Недаром я дважды пытался покончить с собой, в первый раз проглотил ярь-медянки, а во второй попробовал задушить себя цепью, но, черт возьми, я силен как бык. От ярь-медянки мне захотелось пить, а от цепи, которой я стянул себе горло, остался на всю жизнь синий галстук. Потом кошмары стали реже, привычка жить взяла свое, и я стал таким же, как остальные.
— На каторге ты вполне мог научиться воровать.
— Да, но вкуса к воровству у меня не было… Те, что были на кобылке, поднимали меня на смех из-за этого, а я избивал их своей цепью. Вот так я и познакомился с Грамотеем. Что до него… ну и хватка! Он вздул меня не хуже, чем вы сегодня.
— Так он тоже освобожденный каторжник?
— Нет, ему навечно дали кобылу, но он сам себя освободил.
— Бежал с каторги? И никто его не выдал?
— Во всяком случае, я никогда не выдал бы Грамотея: вышло бы так, что я боюсь его.
— Но как же полиция не нашла его? Разве его приметы не были известны?
— Приметы?.. Как бы не так! Он давным-давно уничтожил личико, которым наделил его всемогутный. Теперь один лишь пекарь,[62] что грешников припекает в аду, мог бы узнать Грамотея.
— Как же ему это удалось?
— Он начал с того, что подрезал себе нос, который был у него длиною в локоть, а затем умылся серной кислотой.
— Шутишь!
— Если он придет сюда сегодня вечером, вы сами в этом убедитесь, нос у Грамотея был как у попугая, а стал как у курносой,[63] не считая того, что губы у него величиною с кулак, а на лице столько шрамов, сколько заплат на куртке старьевщика.
— Значит, он стал неузнаваемым?
— За те полгода, что он бежал из Рошфора, легавые[64] много раз видели его, но так и не узнали.
— За что его отправили на каторгу?
— Он был фальшивомонетчиком, вором и убийцей. Его прозвали Грамотеем, потому что у него красивый почерк и человек он очень умный.
— Его здесь боятся?
— Перестанут бояться, когда вы отколошматите его, как отколошматили меня. Дьявольщина! Любопытно было бы посмотреть на это.
— На что же он живет?
— Говорят, будто он хвастал, что убил и ограбил три недели назад торговца скотом на дороге в Пуасси.
— Рано или поздно его арестуют.
— Для того чтобы арестовать этого лиходея, требуется не меньше двух человек: у него всегда имеется под блузой два заряженных пистолета и кинжал; он говорит, что дядя Шарло ждет его, но умирают лишь один раз, и, прежде чем сдаться, он перебьет всех, кто помешает ему удрать… Да, он говорит это напрямки, а так как он вдвое сильнее нас с вами, пришить его будет нелегко.
— А что ты делал после каторги?
— Я нанялся к подрядчику по выгрузке сплавного леса, работаю на набережной Святого Павла, этим и кормлюсь.
— Но если ты не скокарь, зачем тебе жить в Сите?
— А где, по-вашему, мне жить? Кто захочет знаться с бывшим каторжником? И кроме того, мне скучно в одиночестве, я люблю общество и живу здесь среди себе подобных. Иной раз поколочу кого-нибудь… Меня тут боятся как огня, но ключай[65] не может ко мне придраться; правда, иной раз за потасовку я и отсижу сутки в тюрьме.
— Сколько же ты зарабатываешь в день?
— Тридцать пять су. И так я буду жить до тех пор, пока у меня есть силы; а потом я возьму крюк да ивовый колчан, как тот старик тряпичник, которого я вижу в тумане моего детства.
— И все же ты не слишком несчастлив?
— Бывают люди понесчастнее меня, ясное дело. Если бы не кошмары о сержанте и солдатах, а мне они еще часто снятся, я спокойно дожидался бы минуты, когда околею, как и родился, возле какой-нибудь тумбы или в больнице… но этот кошмар… Черт бы его подрал… не люблю вспоминать о нем, — сказал Поножовщик.
И он выбил свою трубку о край стола.
Певунья рассеянно выслушала рассказ Поножовщика; по-видимому, она была погружена в какие-то печальные размышления.
Родольф и тот был задумчив.
Услышанные им рассказы пробудили в нем новые мысли.
Некое трагическое происшествие напомнило всем троим, в каком месте они находятся.
Посетитель, который недавно вышел, поручив Людоедке свою тарелку и жбан с вином, вскоре вернулся в сопровождении широкоплечего энергичного вида мужчины.
— Вот так нежданная встреча, Борель! — сказал он ему.
— Входи же, давай выпьем с тобой по стакану вина.
Указав на новоприбывшего. Поножовщик шепотом сказал Родольфу и Певунье:
— Ну, теперь жди передряги… Это сыщик. Внимание!
Оба злодея — один из них сидел надвинув до самых бровей греческий колпак и не раз справлялся о Грамотее — обменялись быстрым взглядом, встали одновременно из-за стола и направились к двери, но двое полицейских бросились на них, издав условный крик.