Гауденсио и Уперто Текун знают, кто убил оленя. Больше никто — ни братья, ни мать, ни жены, которые пекли лепешки на кухне и тараторили о том, что случилось. Они звонко хлопали по тесту, как хлопают, подзывая на улице продавщицу лепешек. По лицу у них лился пот, оставляя борозды в грязи, глаза блестели от дыма горящих сосновых веток. У одних — младенец за спиной, другие — с брюхом, на сносях. Косы извиваются по спине. Руки — словно в чешуе от замешенных на воде толченых зерен.
— Вон вы где!… Что ж не позовете?
Стряпухи обернулись, продолжая хлопать. В дверях стоял Гауденсио Текун.
— Я вам выпить принес, не хотите ли… Они чинно кивнули.
— Стаканчика не найдется?
— Хорош! — воскликнула самая молодая, протягивая ему стакан. — Сказал бы прямо: «Выпить хочу», а то плетет, голову морочит.
— Чего ворчать-то? Дала стакан — и молчи.
— Ух ты какой! Он мужчина, а мы, значит, дуры, прислуживай ему!
— Расшипелась, змея!
— А ты — жеребец!
— От кобылы слышу.
— Нахал!
— Погоди, украду!
— Куда тебе, увальню!
— Я-то ловок, а ты у нас — голубица чистая!
— Налей нам на пальчик, раз обещал, — перебила их женщина, дробившая зерно. — А то живот болит. Хорошо бы анисовой.
— Анисовая и есть.
— И мне налей, не пожалей, — сказала младшая, пока дробильщица вытирала о фартук руки, чтобы взять стакан. — Очень я испугалась, когда Калистро увидела. Он лекаря, как пугало, волочил…
— А ты там стирала, змеюка? — спросил Гауденсио Текун. Она смеялась, глядя на него. Зубы у нее были белые, как жасмин, губы толстые, нос короткий, и после каждого слова на щеках появлялись ямочки.
— Да, лютый змей, — ответила она, перестала смеяться и вздохнула. — Полоскала я тряпье, а он и волочит покойника. Ой, зеленые они, эти мертвые! Налей-ка мне еще.
— Это верно, зеленые, — сказал Гауденсио, наливая ей водки пальца на два. — У нас, у людей, кровь как у зверя, когда мы умираем, она становится, как у растений, а уж потом в землю обратится.
Во дворике, где пахло сельдереем, слышались шаги Калистро. ступал он тяжело, словно во мраке тащил на спине дерево.
Уперто сидел в комнате, где положили лекаря. Тело покоилось на полу, на циновке, и было прикрыто до плеч, а лицо прикрывала шляпа.
— Матушка, — сказал Уперто. — Матушка, тяжело на мертвых глядеть.
— А мне ничего, сынок.
— Не привыкну: видел его, знал, а он мертвый. И есть он, и нету его. Они будто спят, а потом проснутся. В землю их зароют, останутся они одни…
— Лучше бы я от икоты умерла. Умерла бы, лежала, а сынок мой ходил здоровый, в своем уме. Не могу я терпеть, что Калистро сумасшедший. А смерти я не боюсь — старое тело ни на что не годно.
— Беда, матушка, истинно беда.
— Двенадцать я вас родила, шестерых похоронила, шесть живы. Ходил бы Калистро, какой был, а я бы с теми на кладбище лежала. Если у матери дети поумирали, ей и там хорошо, и тут.
— Вылечили мы вас.
— Дай вам за это господь, — пробормотала она, потом помолчала, только слезы капали в такт ее тоске, и сказала с трудом: — Одна надежда — Олень Семи Полей. Поймался бы он поскорее, чтобы к сыночку моему возвратился ум.
Уперто Текун отвел взор от матери и стал глядеть на горящие сосновые ветки, чье пламя освещало мертвеца. Он не хотел, чтобы мать — хрупкая охапка кукурузных листьев, обернутая в черные тряпки и увенчанная сединою, — прочла в его глазах про оленя.
Тут в дверь тихо заглянула женщина. Они заметили ее, когда она, согнувшись, ставила на пол корзину, сняв ее с головы.
— Как живешь, кума? Как вы, сеньор Уперто?
— Сами видите. А ваши как?
— Тоже беды у нас. Где дети, там и хворобы — то один заболеет, то другой. А я вам картошечки для супа принесла.
— Дай вам за это бог. А как наш кум?
— Какой уж день не встает. Нога распухла, все не вылечится.
— У Гауденсио пухла, ходить не мог. Тут после бога один скипидар поможет и горячая зола.
— Говорили мне, вчера прикладывала, растирала — и ничего. Не всем лекарства помогают.
— Еще одно есть. Вы разогрейте соли на тихом огне и с сальцем намешайте.
— Это я не знала, кума.
— Поможет, вы мне скажите. Бедный кум, такой был здоровый.
— Я вам цветок исоте принесла.
— Дай вам бог. Он и красивый, и соус из него хорош. А вы присядьте с нами, посидите.
Сидя на трех чурбачках, они глядели втроем на мертвого лекаря. В комнате было темно, плясали отблески пламени, и лекарь то появлялся, то исчезал, как будто его носило в бурю по волнам. Все долго молчали, словно в тишине они были ближе к покойнику.
— Калистро к дереву привязанный, — сказала мать.
— Я проходила, видела. Смотришь на него — сердце разрывается. Муж говорит, еще вчера сказал: Олений Глаз его вылечит. Муж такое видел. Это, говорит, дело верное. Сеньор Калистро в разум вернется.
— Вот и мы тут толковали, когда вы пришли. Олений Глаз — это камень. Проведешь им по голове, разум и возвратится.
— Надо по вискам водить, как будто листья с маиса обираешь, и под голову класть хорошо.
— Где же у оленя этот камень? — спросил Руперто Текун, которого звали Уперто. Он сидел и молчал, как его и не было, чтобы женщины не догадались, что он пойдет и посмотрит, не выблевал ли чудотворного камня Олень Семи Полей.
— Оленя, когда подстрелят, он камень и выплюнет. Верно я говорю, кума? — сказала мать, вынимая из кармана передника пригоршню сигар и угощая гостью.
— Да, так я слышала. Умирает и выплюнет, будто душа его камнем обернулась. Маленький, как плод койоля, когда его высосешь.
— А я, кума, и не знала, какой он с виду, ведать не ведала.
— Значит, провести им по голове, к человеку разум вернется, — проговорил Уперто. Он видел взором воображения убитого братом оленя в темных далеких зарослях, а взором глаз — мертвого лекаря, лежащего рядом, на полу. Ему было так трудно представить,