— Жаксылык Даулетович! — она бежала изумленная, радостная, как будто вот-вот бросится ему на шею. Но, не доходя шагов трех, остановилась и уже тише повторила: — Жаксылык Даулетович! Вы?!
Все как тогда, в то ташкентское лето. Она называла его на «вы», а он ее — на «ты». И опять они стремились друг к другу, но теперь их разделяли всего три шага и… целых пятнадцать лет. Странное чувство: встречаешься с человеком, у которого — ты убежден в этом — нужно многое спросить, многое узнать, выяснить, и еще больше рассказать ему, но вот свиделись наконец, и понимаешь, что, кроме банального «Ну как ты?», спросить-то, собственно, и нечего.
— Так ты гидролог, — констатировал он зачем-то, хоть это и так им обоим было ясно.
— А вы?
— А я теперь большой начальник. Владею землей размером если не с Бельгию, то с Люксембург — уж это точно… Ты замужем?
— Да что вы?! Кто же возьмет жену, которая будет месяцами пропадать по экспедициям и неделями не вылезать из воды? — У нее. это получилось как-то лихо, весело и беспечно. Но тут же, чуть посерьезнев, добавила: — А вы женаты, слышала.
Разговор оборвался, и оба не находили связи, чтоб продлить его. Потому что пятнадцать лет, которые разделяли теперь Жаксылыка и Шарипу, протекли не мимо, не сбоку где-нибудь, а через жизнь каждого из них, и за это время человек, некогда бывший близким, мог измениться так, что от прежнего осталось лишь имя. И каждый из них понимал, что и сам-то он за тот же срок переменился — сильно или нет, судить трудно, но другому это сразу бросится в глаза и он, волей-неволей, выскажет разочарование. В такой момент двое людей, бывших когда-то близкими, боятся произошедших в них перемен, боятся не узнать друг друга, не признать того, что их связывало, сближало когда-то, боятся впечатлением минутной встречи испортить то, что пятнадцать лет хранили в душе, в памяти. Боятся. И вместо того, чтобы спросить о главном, говорят о чем-то постороннем, второстепенном. И оба понимают это, и обоим от этого становится неловко.
— Слушай, — спохватился Даулетов, — а не твоя ли статья об Аму и Арале в сегодняшней газете?
— Моя. А вы читали?
Он читал, но конечно же не подумал, что Шарипа Сержанова — это именно она, та самая Шарипа, с которой он расстался пятнадцать лет назад. Сержановы — не самая популярная фамилия в их местах, но и отнюдь не из редких; скажем, как у русских Сергеевы.
— Уж не родня ли тебе Ержан Сержанович Сержанов?
— Да. Это брат моего отца.
— Вот оно что? — Жаксылык на этот раз был искренне удивлен. — А я теперь директором в «Жаналыке» вместо него. Ты недовольна?
Разговор вновь оборвался.
«Что за чертовщина такая, — думал Даулетов, — стою я рядом с дорогим мне человеком, но при этом мне почему-то проще изложить ей целую научную теорию, нежели рассказать, что у меня на душе. Неужто я такой уж деловой? Или такой бездушный?»
— Так вы читали? Как вам моя статья?
Она явно подсказывала возможную тему дальнейшего разговора, и Даулетов ухватился за подсказку.
— Интересно, по-моему. Живо. Как у нас говорят, с пафосом. Но кое-что непонятно. Например, ты споришь с неким ученым. А кто он такой? Что предлагает? Ничего не сказано, просто «некоторые специалисты считают…».
— О, у него грандиозный проект, — воскликнула Шарипа. — Сам он из Института пустынь. Он рекомендует осушить Арал. Вы понимаете — осушить! Будто речь не о море, а о болоте каком-то. Осушить и на освободившейся площади посеять хлопок и рис. Ему уже видятся вместо Арала райские кущи. Все посчитал. Сколько выручим за собранную соль, сколько посеем, сколько пожнем. Площадь Арала шесть с половиной миллионов гектаров.
— Да, — прикинул Даулетов, — с нее можно взять двадцать миллионов тонн хлопка. Солидная, скажу я тебе, цифра. Может, и есть резон?..
— Взять?! Резон?.. — смуглое лицо Шарипы заострилось, высокие брови сдвинулись к переносью. — Ну, конечно, для вас все резон, что побольше да подешевле. Для вас моря нет, одна вода. И вода соленая, ни на питье, ни на полив, ни на, как вы говорите, «технические потребности» — никуда не годна. Так пусть пропадает. Что от нее проку? Так?! — Шарипа не кричала. Напротив, голос ее стал тихим, глухим, а слова отрывистыми. — Пропадай соленая вода. Ее и так три четверти планеты. Девать некуда. Да?! Не будет райских кущ. На лбу себе это запишите. Будет ад. Пекло. Вторые Каракумы будут. Будет сплошной Барса-Кельмес.[4]
Она говорила «вы», но Даулетов понял, что это «вы» относится не лично к нему, а ко всем им — людям, копающимся в земле, людям «от земли», готовым уничтожить ее море. Вода — не только специальность Шарипы. Это ее судьба, ее жизнь, любовь, призвание. Ее страсть. И Даулетов видел перед собой женщину, страстно бьющуюся за свою судьбу, свою любовь. Она кидалась на врага, как Аму на дамбы или шквальная волна на берег.
— Вы посмотрите, что сделали с Аму? Нет, посмотрите, посмотрите! Она же по собственному руслу мечется, как больной по мятой простыне. А вы присосались к ней, как пиявки к вене, и готовы тянуть, тянуть и тянуть ее кровь, пока сами не лопнете…
Нет. Это было уж слишком. И Даулетов как можно спокойнее, не* строго оборвал ее:
— Перестань! Перестань, Шарипа. Злость ума не прибавляет. Ты несешь чушь. Говоришь — вторые Каракумы. Но ведь и пустыня не сама здесь появилась. Не ветром песок надуло. Лучше меня знаешь, что это Аму за тысячелетия намыла пески. И теперь ее же, Аму, люди заставили отдать воду, чтоб оживить мертвые земли. В этом есть справедливость. Есть своя логика.
— Оживить? — так же глухо переспросила Шарипа. — Что ж, на жизнь и воды не жалко. Но чем солончаки лучше песков? А мертвые озера минерализованной воды? А гнилые болота в степи? Чем они лучше песков? Вы посмотрите на свои поливы. Посмотрите. Да знаете ли вы, директор Люксембурга, что в вашем драгоценном «Жаналыке» ежегодно полуторный, а то и двойной перерасход воды. Двойной — понимаете? За это судить надо. Неправильный полив, переувлажнение приводят к засолению почв. Сперва выгоняете соль а потом требуете воды для промывки полей. Взяли влагу, использовали и бросили куда попало. Что, это тоже чушь? Вы губите землю той самой водой, без которой гибнет море, — как это назвать? Хватит собственное разгильдяйство прикрывать природой. Хватит! Хотите хлопка и риса — дай вам бог! Только своими руками, своими мозгами, а не за счет Арала.
— Мне самому жаль море, — снова стал успокаивать ее Даулетов. — Но Арал не лужа. Ни за год, ни за два не пересохнет. А наука когда-нибудь найдет способ спасти его…
— Когда-нибудь — значит никогда. Спасать надо сегодня. Сейчас. Треть стока Аму должна попадать в Арал.
Треть стока. И это она говорит сейчас, когда еще весь оазис корчится от жажды. Отдать треть воды Аралу значит отрезать треть поливного клина. Выкинуть треть оазиса. Тут еще вопрос: что дороже — море или земля, в которую вложены средства, да если бы только средства. Труд, труд вложен, и не одного поколения! Что дороже? Что ценнее? Что роднее и ближе?
Так думал Даулетов, но спросил он кратко:
— А земля?
— Что земля?
— Ну как же с поливом?
— А кто говорит об отмене поливов, об отказе от поливных земель? Орошайте, но не устраивайте потоп в пустыне. По нашим данным, перерасход влаги — тридцать-сорок процентов. Сорок процентов пропадает в каналах. Уходит в песок. Бетонируйте. Дорого? Поверхность тысяч каналов, водохранилищ и арыков в тысячу раз превышает зеркало Аму. Отсюда, посчитайте, соответственно испарение. Нужны закрытые арыки. Дорого?! Не сбрасывайте воду в степь. Проведите коллекторы к морю. Постройте очистные сооружения. Дорого?! Но жить всегда дорого. Зато помереть можно ни за грош.
— Ладно, — сказал Даулетов примирительно, поскольку понял, что не переспоришь ее, да, честно говоря, и не хотелось ему переспоривать, права она; может, не во всем, но во многом права.
— Ладно, — повторил он, меняя тему. — Где ты сейчас? Шарипа помолчала минутку. Она успокаивалась, и по глазам было видно, как затухает в ней вспышка гнева, — искры в зрачках гасли и зрачки становились все темнее, печальней. Чуть остыв, она посмотрела на Даулетова, посмотрела устало и ответила равнодушно, как говорят о чем-то безразличном:
— Живу в райцентре. Но все время здесь да на море пропадаю.
В этом «пропадаю» ему почудился второй смысл, тот, что часто проскальзывает в словах многих одиноких женщин. Может, и не было его, второго смысла, может, и впрямь лишь почудилось, но Даулетову вмиг сделалось как-то не по себе, неловко, и от этой неловкости он поспешил распрощаться с Шарипой и простился опять-таки неловко, скоропалительно и невнятно.
По дороге домой он вспомнил то ташкентское лето. Думал о себе и Шарипе. Потом об Арале и опять о Шарипе. Об Аму и вновь о Шарипе. Когда-то про себя он называл ее «индийской богиней». Почему? И сам не знает, ни одной индийской богини ни разу в жизни не видал. Наверное, ему просто представлялось, что если выточить из сандалового дерева лицо богини, то она будет вылитая Шарипа. Он чувствовал, что его опять влечет к этой девушке. Да нет, уже женщине. Значит, не опять, значит, это что-то совсем новое. Нет, не только новое, ибо вырастало из прежнего. Был бутон — стал цветок. Но тут вспомнилась Светлана и маленькая Айлар, застыдился Даулетов собственных мыслей и не без издевки над собой вспомнил поговорку: «Сорок не исполнится — джигит не успокоится».