Но самое отвратительное в ней — это улыбка. Вспышка холодной зарницы в сером сумраке, гримаса бескровных губ, вызывающая смещение морщин — и только. Глядя на это жалкое подобие улыбки, Заяц с грустью вспоминает детский смех и веселый хохот деревенских девушек, собравшихся поболтать у плетня воскресным днем, и милые сердечные улыбки, выпадавшие ему в жизни. На память приходят седые лукавые старики, чьи лица расцветают солнечной улыбкой, и добродушные старушки с лучезарными морщинами возле смеющихся глаз и трогательной добротой беззубых ртов. От всех этих воспоминаний щемит сердце и хочется бежать из своего дома.
Наблюдая за женой, Заяц сравнивает ее с той статной девушкой, которую так страстно возжаждал он однажды и в недобрый час получил навек.
Собственная семейная жизнь и отношения с женой наводят Зайца на мысль о других знакомых ему семьях и супружеских нарах. На его долю, бесспорно, выпал особо тяжкий жребий, но он не был исключением, ибо множество так называемых «семей» напоминает его собственный брачный союз, и множество жен обладают теми же чертами, которые свойственны Маргите, с той лишь разницей, что у нее они развились до чудовищных размеров. В который раз пытается он постичь природу уродливого явления, именуемого «хозяйка дома». Почему, — недоумевает Заяц, — эти женщины не выполняют своих обязанностей с радостью или хотя бы спокойно, но в большинстве случаев с раздражением и бранью, а то и просто со злобой и с ненавистью? Почему молодые женщины, имеющие славных мужей, здоровых ребят и материальный достаток, отравляют жизнь своей семье, носятся по дому как фурии, ругают служанку, бьют детей, едят поедом мужа, огрызаются по телефону, а на базаре орут и препираются не хуже торговок?
Почему в этом обществе молодые женщины с ужасающей быстротой превращаются в мелочных и жестоких мещанок с черствым сердцем, ограниченным и подозрительным складом ума и неумеренно длинным языком? Как скоро становятся они заклятыми врагами всякой возвышенной мысли, свободной радости и красоты! Что это? Болезнь? О нет! Высохшие или раздобревшие, они умирают в глубокой старости, намного пережив свои жертвы. Не повинна в этом и бедность, ибо ни им самим, ни кому бы то ни было из близких не приходилось знать ни голода, ни нужды. Остается одно объяснение. Это — общественное проклятие, добровольное служение всему эгоистичному и мелочному в человеке и самому низменному и ничтожному, что только есть в жизни. Проклятие будничных забот, ставших самоцелью; проклятие, которое горше многих других грехов и пороков. Пожалуй, это единственное объяснение, если оно вообще возможно. Проклятие, вытекающее из логики устройства общества и уродливой системы воспитания женщин.
Нет конца размышлениям Зайца. Изо дня в день, из года в год наблюдал он за своей женой и ее приятельницами молча, безропотно, как обреченная жертва, и теперь изучил их досконально. Образ его жены много лет заслонял от него весь мир, в котором были, очевидно, иные семьи и достойные женщины, так же как сейчас скандал на кухне путал ход его мыслей, а размышления стали его насущной потребностью. Но теперь он занят другими, более существенными проблемами. Прежде всего это война и все, что с ней связано, ее причины и следствия. И в этом бесконечном потоке дум, часто лишенных логики и порядка, но живых и волнующих, дум об устройстве мира, о государствах и войнах, о семье и обществе его собственный дом, Маргита, да и сам он со своей бесплодной жизнью терялись, как статисты в грандиозном спектакле, отходили на второй план.
Когда ему удавалось не слышать назойливых криков Маргиты, позабыть на время о ее существовании, он думал о других и спрашивал себя, почему так много людей в этом обществе живет бессмысленно и недостойно? Изворачиваются и мошенничают в мирной жизни и уничтожают и пожирают друг друга в войнах? Как положить этому конец, каким должен быть облик лучшего общества и какое место мог бы занять в нем он сам?
Ответа он не находил. Да и как было решить эти нелегкие вопросы здесь, в уединении террасы, на которой он теперь просиживал часами, как некогда на берегах Савы, и так же, как и там, не в состоянии был отделаться от них, подавить их в себе. Напротив, все новые и новые вопросы день за днем осаждали его. Мучительная их неразрешенность приходила, наконец, в столь резкое противоречие с Маргитиными скандалами в доме, что Заяц покидал свое убежище и отправлялся на улицу Толстого.
Одним из положительных последствий отчаянной выходки Зайца и его короткой болезни было то, что теперь Маргита не возражала против его посещений Топчидерского холма и даже часто сама посылала его туда, якобы успокоиться в тишине, среди зелени, на самом же деле — чтобы он не торчал у нее перед глазами постоянной угрозой. И Заяц отправлялся к Дорошам.
Когда он впервые пришел туда после болезни, Елица встретила его с какой-то новой для него улыбкой, разговаривала с ним, как когда-то давно, и при этом щурилась, словно от яркого солнца, мешавшего ей разглядеть что-то вдали. Взгляд этот был тоже новым для Зайца.
Он был смущен и взволнован.
И Филипп, подойдя к нему, стиснул ему руку с неуклюжей юношеской сердечностью.
Правда, уже на следующий день они приветствовали его при встрече краткими кивками, холодные и далекие, как ему, но крайней мере, казалось. Но что бы там ни было, место его было здесь, в этом маленьком доме на горе, здесь надо искать решения всех мучивших его вопросов и определиться самому в окружающем мире. Наведываясь к ним все чаще и чаще. Заяц разговаривал теперь не только с Марией и Дорошем, но и с «детьми», «сближался с ними» — как называл он это про себя.
VI
Может быть, сказанные кем-то слова, что Белград в 1941–1944 годах был «самым несчастным городом в Европе», не вполне точны, однако несомненно, что в то время он стал ареной борьбы, в которой людской злобе и низости противостояли красота и величие человеческого подвига. Здесь страдали и мучились и морально и физически. Крошечной частицей Белграда тех лет был дом инженера Дороша на улице Толстого.
Инженер Дорош — большой, сутулый и добродушный, медлительный в мыслях и молчаливый — теперь и вовсе замкнулся в себе, зарылся, словно крот, во множество мелких, будничных забот. Заметно было, что он быстро сдает, как будто бы его большое тело не выдерживало бремени непосильных испытаний, постигших всех людей, включая его самого и его семью, сгибалось от безотчетных страхов.
Мария почти не изменилась, во всяком случае внешне. Разве что взгляд ее в последнее время стал быстрее и устремлялся порой в одну точку, выдавая тайную тревогу, причины которой были известны только ей одной.
Заяц стал у них чем-то вроде члена семьи. Как в первое лето оккупации, он наведывался к ним почти что ежедневно, проводя с ними все время до «полицейского часа» за разговором с Марией или детьми. «Дети» были главной, самой неразгаданной и притягательной силой этого дома.
Филипп — студент второго курса, будущий юрист, молчаливый, как отец, и упорный, как мать, — теперь, когда занятия в университете были прерваны, проводил все дни дома, поглощенный каким-то делом, смысл и назначение которого оставались неуловимыми для Зайца.
Елица, невысокая, крепкого сложения девушка, получила аттестат зрелости и теперь, как и брат, была «безработной», но в действительности с утра до ночи трудилась. Неприятная жесткость, которая три года назад появилась в ее характере, постепенно смягчилась, а потом и вовсе исчезла. Взгляд ее потеплел, отрывистый прежде смех и резкие манеры приобрели естественность и женственность.
Вытянулась, изменилась и Даница, в ней ничего не осталось от той капризной и избалованной девочки, которая после переезда из Шабаца с таким трудом привыкала к столичной гимназии, но домашние по-прежнему называли ее Цыпленком, и похоже, что прозвище так и останется за ней навсегда.
Младший — маленький, черноволосый и живой Драган — вылитая мать. Гимназии закрыты, и детство мальчика проходит в необычных условиях оккупации. По три раза на день успевал он обежать со своими товарищами Топчидерский холм, а когда мать и сестра усаживали его за книжки, Драган бурно негодовал против странных порядков, при которых заставляют учиться, когда школы закрыты!
В последнее время понятие «дети» в этом доме заметно расширилось. Постоянным гостем здесь был племянник Дороша — Синиша, студент-юрист, старший товарищ Филиппа, худой, высокий, близорукий юноша со строгим лицом сформировавшегося, зрелого человека. Приходил еще один их ровесник, юрист, пасынок жестянщика с Чукарицы, — румяный, застенчивый, светловолосый и стройный Милан. Но со времени детского увлечения футболом на Чукарице за ним так и осталась кличка Запасной, заменившая ему среди товарищей его настоящее имя.
Приходили и другие молодые люди, и студенты и рабочие, как казалось по виду, большей частью ненадолго, иной раз появляясь лишь у забора или в калитке, так что их никто не знакомил с домашними.