Нарцисс слушал и кивал головой.
— Это произошло неожиданно, — сказал он, — но это примерно то, что я ожидал. Я буду много думать о тебе. Мне будет тебя недоставать, друг. Могу я что-нибудь сделать для тебя?
— Если можешь, скажи нашему настоятелю, чтобы он не проклял меня окончательно. Он единственный в монастыре, кроме тебя, чья память обо мне для меня небезразлична. Его и твоя.
— Я знаю… Может, у тебя есть еще просьбы?
— Да, одна просьба. Когда будешь вспоминать меня, помолись обо мне! И… спасибо тебе.
— За что, Гольдмунд?
— За твою дружбу, за твое терпение, за все. И за то, что ты сейчас выслушал меня, хотя это очень трудно для тебя. И за то, что не пытался удержать меня.
— С какой стати мне бы пришло в голову удерживать тебя? Ты же знаешь, что я думаю по этому поводу. Но куда же ты пойдешь, Гольдмунд? У тебя есть цель? Ты идешь к той женщине?
— Я иду с ней, да. Цели у меня нет. Она не здешняя, вроде бы бездомная. Может, цыганка.
— Ну хорошо. Но скажи, мой милый, ты знаешь, что твой путь с ней может оказаться очень коротким? Тебе не следует, по-моему, особенно полагаться на нее. Ведь у нее могут быть родственники, может, муж, кто знает, как там примут тебя.
Гольдмунд прильнул к другу.
— Я знаю, — сказал он, — хотя пока еще не думал об этом. Я уже сказал тебе: у меня нет цели. И эта женщина, что была так мила со мной, тоже не моя цель. Я иду к ней, но не ради нее. Я иду, потому что должен, потому что слышу зов.
Он замолчал и вздохнул; они сидели, прислонившись друг к другу, печальные и все-таки счастливые оттого, что чувствовали: дружба их нерушима. Затем Гольдмунд продолжал:
— Ты не думай, что я слеп и наивен. Нет, я иду охотно, потому что чувствую, что так нужно, и потому что сегодня пережил нечто такое прекрасное! Но я не считаю, что меня ждет сплошное счастье и удовольствие. Я знаю, мой путь будет трудным. И все-таки, надеюсь, он будет и прекрасным. Это так дивно: принадлежать женщине, отдаваться ей! Не смейся надо мной, если слова мои звучат глупо. Но, видишь ли, любить женщину отдаваться ей, плотно окутывать ее собою и чувствовать, что и ты окутан ею, это не то же самое, что ты, слегка посмеиваясь, называешь влюбленностью. Здесь нет ничего такого, что можно высмеивать! Для меня это путь к жизни и к смыслу жизни.
Ах, Нарцисс, я должен тебя покинуть. Я люблю тебя, Нарцисс, и спасибо тебе, что пожертвовал Для меня сном. Мне тяжело уходить от тебя. Ты меня не забудешь?
— Не рви сердце ни себе, ни мне! Я никогда тебя не забуду. Ты вернешься, я прошу тебя об этом, я буду ждать этого. Если тебе когда-нибудь будет плохо, приходи ко мне или позови меня. Будь здоров, Гольдмунд, помоги тебе Бог!
Он поднялся. Гольдмунд обнял его. Зная, что друг не любит проявлений чувств, он не поцеловал Нарцисса, а только погладил его руки.
Наступила ночь, Нарцисс закрыл за собой келью и пошел к церкви, постукивая сандалиями по каменным плитам. Гольдмунд провожал худую фигуру любящим взглядом, пока она не скрылась в конце перехода, как тень, поглощенная мраком церкви, затребованная молитвами, долгом и добродетелями. О как странно, как бесконечно причудливо и запутанно было все! Как удивительно и страшно было и это: прийти к другу с переполненным сердцем, опьяненным расцветающей любовью, именно тогда, когда медитировал этот изнуренный постом и бдением человек, который пригвоздил свою молодость, свое сердце, свои чувства к кресту, жертвуя ими и подвергая себя испытанию строжайшего послушания, дабы служить только Духу и окончательно стать исполнителем божественного слова! Вот он лежал, смертельно усталый и угасший, с мертвенно-бледным лицом, и все-таки сразу же понял и приветливо встретил влюбленного друга, еще пахнувшего женщиной, выслушал его, пожертвовав скудным отдыхом! Странно и удивительно прекрасно, что есть и такая любовь, самоотверженная, исполненная духовности. Насколько же она была отлична от той, сегодняшней любви на солнечном поле, такой упоительной, безотчетной игры чувств! И все-таки обе они — любовь. Ах, и вот Нарцисс исчез, показав ему, Гольдмунду, в этот последний раз на прощание так ясно, как глубоки различия между ними, как не похожи они друг на друга. Теперь Нарцисс стоит на усталых коленях перед алтарем, подготовленный и просветленный молитвами и созерцанием, поспав и отдохнув лишь два часа, а он убежит отсюда, чтобы где-то под деревьями найти свою Лизе и продолжить с ней те сладостные животные игры! Нарцисс сумел сказать об этом что-то весьма значительное. Но он, Гольдмунд, ведь не Нарцисс. Не его дело рассуждать об этих прекрасных и страшных загадках и хитросплетениях да говорить по этому поводу важные вещи. Его дело идти дальше своей, Гольдмундовой, неопределенной, безрассудной дорогой. Его дело любить молящегося ночью в церкви друга не меньше, чем прекрасную теплую молодую женщину, которая ждет его.
Когда Гольдмунд, взволнованный противоречивыми чувствами, проскользнул под дворовыми липами в поисках выхода у мельницы, он невольно улыбнулся, вспомнив вдруг тот вечер, когда вместе с Конрадом тайно покидал монастырь, чтобы «сходить в деревню». С каким волнением и тайным ужасом участвовал он тогда в этой запретной вылазке, а теперь он уходил навсегда, вступал на еще более запретный и опасный путь и не испытывал страха, забыв о привратнике, настоятеле и учителях!
На этот раз досок у ручья не было и ему пришлось переправляться через него без мостков. Он снял одежду и бросил ее на другой берег, затем перешел голым, по грудь в холодной воде, через глубокий, стремительный ручей.
Пока он одевался на другом берегу, мысли его опять вернулись к Нарциссу. Смущенный, он теперь совершенно ясно видел, что в этот час делает именно то, что тот предугадывал и к чему вел его. Он опять удивительно отчетливо увидел того умного, немного ироничного Нарцисса, который выслушал от него столько глупостей, и того, кто когда-то в важный час, причинив боль, открыл ему глаза. Он отчетливо услышал опять слова, сказанные ему тогда Нарциссом: «Ты спишь на груди матери, я бодрствую в пустыне… твои мечты принадлежат девушкам, мои — юношам».
На какой-то момент его сердце сжалось холодея, страшно одинокий стоял он тут, в ночи. За ним лежал монастырь, мнимая отчизна всего лишь, но все-таки любимая и обжитая.
В то же время, однако, он чувствовал и другое: что теперь Нарцисс уже не был больше его всезнающим руководителем, который увещевал и направлял его. Сегодня, так он чувствовал, он вступает в страну, дорогу к которой нашел в одиночку, в страну, где никакой Нарцисс не сможет им руководить. Он был рад осознавать это; ему было тягостно и постыдно оглядываться на время своей зависимости. Теперь он прозрел, он уже не ребенок и не ученик. Приятно было знать это. И все-таки — как тяжело прощаться! Знать, что он там, в церкви, коленопреклоненный, и не иметь возможности что-то отдать ему, чем-то помочь, быть для него всем. И теперь предстояло на долгое время, возможно, навсегда, расстаться с ним, ничего не знать о нем, не слышать его голоса, не встречаться взглядом с его благородными очами!
Он пересилил себя и пошел по дорожке, выложенной камнями. Отойдя на сотню шагов от монастырских стен, он остановился, глубоко вздохнул и закричал как можно более похоже на сову. Такой же крик ответил ему издали, снизу по ручью.
«Мы прямо как звери кричим друг другу», — подумалось ему, и, вспоминая послеполуденный час любви, он лишь теперь понял, что они с Лизе только в конце свидания, когда уже кончили ласкать друг друга, обменялись словами, да и то немногими и незначительными! Какие же длинные разговоры вел он с Нарциссом! Но теперь, видимо, он вступил в мир, где не говорят, где приманивают друг друга совиными криками, где слова не имеют значения. Он был с этим согласен, сегодня у него уже не было больше потребности в словах или мыслях, а только в Лизе, только в этом бессловесном, слепом, немом неистовстве чувств, в этом томящем растворении в ней.
Лизе была здесь, она уже шла из леса навстречу ему. Он протянул руки, чтобы осязать ее, нежно касался ее головы, волос, шеи и затылка, ее стройного тела и крепких бедер. Обняв ее, он пошел дальше, ничего не говоря, не спрашивая — куда. Уверенно двигалась она в ночном лесу, он с трудом поспевал за ней; казалось, она видит ночью подобно лисе или кунице, идет, ничего не задевая, не спотыкаясь. Он позволил вести себя в ночь, в лес, в слепой, таинственный мир без слов, без мыслей. Он больше не думал ни о покинутом монастыре, ни о Нарциссе.
Не говоря ни слова, прошли они какое-то расстояние по темному лесу, ступая то по мягкому, как подушка, мху, то по твердым ребрам корней; временами меж редких высоких крон над ними виднелось бледное небо, временами было совершенно темно; кустарники били его по лицу, ветки ежевики хватали за одежду. Лизе хорошо знала дорогу и шла вперед, редко останавливаясь и замедляя шаг. Через некоторое время они оказались меж отдельных, далеко отстоящих друг от друга сосен, впереди открывалось бледное ночное небо, лес кончился. Они вышли на луг, сладко запахло сеном. Перешли вброд маленький, бесшумно струящийся ручей, здесь на просторе было еще тише, чем в чаще: ни шумящего кустарника, ни торопливого обитателя ночного леса, ни хруста сухих веток.