В этот момент в дверях появился завернутый до самых пят в фиолетовое одеяние один из тех, что собирают деньги на вызволение душ из чистилища, и, потрясая кружкой, в которой звенели монеты, сказал:
— Такой же доход принесли сегодня мне души в чистилище, как тебе наказанные кнутом. Забирай!
Они ласково потрепали друг друга по щекам, бездушный вызволитель душ откинул полы своей одежды — оказалось, что у него кривые ноги в коротких полотняных штанах старинного покроя, — и стал приплясывать и спрашивать, не пришел ли Клементе. Дядя мой ответил, что его еще нет. Тут по воле господа бога и в добрый час вошел завернутый в какую-то тряпку, и притом весьма грязную, игрок на желудевой свистульке, иначе говоря — свинопас. Я узнал его, извините за выражение, по рогу, который он держал в руках. Ему недоставало только носить его на голове, чтобы быть как все люди. Он приветствовал нас по-свойски, а за ним вошел некий мулат, левша и косоглазый, в замшевом камзоле и в шляпе с тульей, которая отнюдь не тулилась, напротив, и с полями поистине необозримыми. Шпага его имела с дюжину дужек на гарде. Лицо его напоминало вязанье, так изобиловало оно дырками, обведенными ниточками кожи. Он вошел, сел, поклонился находившимся в комнате, а дяде моему сказал:
— По правде говоря, Алонсо, недешево отделались Курносый и Крючконосый.
При этих словах тот, что занимался душами, вскочил и заметил:
— Четыре дуката дал я Флечилье, палачу в Оканье, чтобы он подгонял осла и не орудовал треххвостым бичом, когда мне прописали трепку.
— Свидетель бог, — сказал тут корчете, — слишком дорого заплатил я Хуансо в Мурсии, так как ослик его, когда вез меня, подражал черепашьему шагу, и этот подлец успел отлупить меня так, что вся спина моя превратилась в один сплошной пузырь.
Свинопас, поеживаясь, присовокупил:
— Мои-то плечи пока что девственны.
— Каждой свинье приходит день ее святого Мартина,[83] — заметил сборщик пожертвований.
— Могу похвалиться, что я такой кнутобойца, — вставил тут свое слово мой добрый дядюшка, — который сделает тому, кто его ублаготворит, все, что потребуется. Шестьдесят дали мне сегодняшние и ушли с побоями чисто дружескими, простым бичом.
При виде того, какими почтенными особами были собеседники моего дядюшки, сознаюсь, краска бросилась мне в лицо, и я не мог скрыть моего стыда. Корчете заметил это и сказал:
— Это не тот ли куманек, кого прошлый раз двинули разок-другой по оборотной стороне?
Я возразил, что не принадлежу к числу тех людей, кои привычны к тому, к чему привычны здесь собравшиеся. Тут дядя мой встал и сказал:
— Это мой племянник, магистр из Алькала, важная персона.
Тогда они попросили у меня прощения и всячески обласкали. Мне страшно хотелось наесться, забрать мое достояние и удрать от дядюшки.
Накрыли на стол и при помощи веревки, подобно тому как заключенные в тюрьме притягивают к себе милостыню, из трактира, что находился позади дома, подняли в чьей-то шляпе обед на обшарпанных тарелках, а выпивку — в бутылках и кувшинах с отбитыми горлышками. Невозможно себе представить то чувство досады и стыда, которое меня охватило. Сели обедать, сборщик — на почетное место, а остальные — как попало. Не скажу, что мы там ели, а только скажу, что вся еда возбуждала жажду. Корчете выдул три посудины чистого красного и пил за мое здоровье. я же отвечал ему, разбавляя вино водой. Свинопас болтал и пил здравиц больше нас всех. О воде никто из них и не вспоминал, да никто ее и не хотел. Появились на столе пять пирогов, по четыре мараведи, и все, окропив себя святой водой, после того как была снята верхняя корка, дружно возгласили «Requiem aeternam»[84] тому покойнику, чья плоть послужила начинкой для этого пирога.
Дядя мой сказал:
— Ты, наверное, помнишь, племянник, то, что я писал тебе о твоем отце.
Я, конечно, припомнил. Они ели, а я ограничился нижней коркой; с тех пор это даже вошло у меня в привычку, и теперь, всякий раз, как мне случается есть пироги, я читаю «Аве Мария» за того, кто пошел на них.
Они благополучно усидели два кувшина общей емкостью в ведро с лишним; корчете и спаситель душ допились до того, что когда принесли блюдо сосисок, похожих на пальцы негров, то один из них спросил, для чего подали курительные свечки. Дядя мой был в таком состоянии, что, протянув руку и схватив одну из них, произнес голосом не сколько грубым и хриплым, с глазами, плавающими в сусле:
— Племянник, клянусь этим хлебом, который создал господь по своему образу и подобию, что никогда ничего более вкусного не едал.
Я же, видя, что корчете, протянув руку, взял солонку и сказал: «И горяч же этот бульон!» — а свинопас, набрав полную горсть соли, заметил: «Чем острее, тем лучше пьется» — и отправил ее себе в рот, — одновременно и хохотал, и злился.
Принесли бульон, и душеспаситель, обеими руками взяв миску, возгласил:
— Благослови господь честных людей.
Затем, вместо того чтобы поднести ее ко рту поднес к щеке и, перевернув, обварился бульоном, облившись сверху донизу так, что смотреть на него было противно. Он попробовал встать, и так как голова его была тяжелее ног и тянула к земле, то он оперся на стол (который не принадлежал к числу устойчивых), опрокинул его и испачкал всех остальных. После этого он заорал, что его-де толкнул свинопас Свинопас, видя, что тот обрушился на него, оглушил его своим рогом. Тут они подрались, кулаки их заработали, сборщик вцепился зубами в щеку свинопаса, а свинопас в суматохе извергнул все, что съел, на бороду сборщика. Дядя мой, который был все же трезвее других, громко вопрошал, кто это привел в его дом стольких священников. Я, видя, что они стали уже множить, вместо того чтобы складывать, утихомирил и расцепил дравшихся, а корчете, в великой печали плакавшего в луже вина, поднял с пола, Дядю моего я уложил в постель, и он низко поклонился круглому деревянному столику, который стоял рядом, приняв его за одного из своих гостей. У свинопаса я отнял его рог, ибо хотя все другие уже спали, он все еще в него трубил и требовал, чтобы ему оставили этот музыкальный инструмент, так как, мол, нет и не бывало на свете, кроме него самого, такого человека, который умел бы играть на нем столько песен, и что он нисколько не уступает органу. Словом, я оставался с ними до тех пор, пока они не заснули.
Тогда я вышел из дому и весь день развлекал себя обозрением родных мест, зашел, между прочим, и в дом Кабры и узнал, что он умер от голода. Убив кое-как четыре часа, я вернулся домой вечером и увидел одного из дядиных гостей проснувшимся, ползавшим по комнате на четвереньках и жаловавшимся на то, что в доме этом он совсем заблудился. Я поднял его, остальных же не стал будить, и в одиннадцать часов они проснулись сами. Потягиваясь, мой дядя спросил, который час. Свинопас ответил, что он не проспал еще хмеля и сиеста, верно, еще не кончилась, ибо стоит невыносимая жара. Сборщик попросил, как умел, чтобы ему отдали его кружку.
— Как порадовались души чистилища, что смогли поддержать мое существование, — заметил он и, вместо того чтобы идти к дверям, пошел к окну; увидев звезды, он стал громко сзывать всех остальных, уверяя, что небо покрыто звездами в полдень и что наступило великое затмение. Все начали креститься и прикладываться к полу.[85] Видя эту мерзость, я был страшно возмущен и обещал себе в будущем сторониться подобных людей. Из-за всех тех подлостей и гнусностей, свидетелем которых мне пришлось быть, все сильнее становилась во мне тяга к обществу людей порядочных и благородных. Гостей я отослал восвояси одного за другим так вежливо, как только мог, а своего дядюшку, который хоть и не был пьян вдрызг, но все же нализался порядочно, уложил спать. Сам же я устроился на моих собственных вещах и на груде других лежавших тут же одежд, которые остались без хозяев, перебравшихся в мир иной, — да будет им царство небесное!
Таким образом провели мы ночь, а на следующее утро попробовал я узнать у моего дядюшки, каков мой капитал, и получить его. Дядюшка, проснувшись, стал жаловаться, что чувствует себя совсем разбитым и не знает, отчего это. Вся комната превратилась в вонючую лужу. Эти свиньи полоскали себе рты и выплевывали воду на пол, мочились они тут же. Наконец он встал, и мы долго говорили о моих делах, что было нелегко, ибо дядюшка нимало не протрезвился, да и не отличался к тому же сообразительностью. В конце концов я вытянул из него сведения хоть о некоторой части моих денег, и он отчитался мне примерно в трехстах дукатах, заработанных добрым моим батюшкой собственными своими руками и оставленных на хранение у одной милой женщины, под крылышком которой мирно совершались кражи на десять миль в окружности. Наконец я получил свои деньги, которые дядюшка еще не успел пропить, что было не так уже плохо, принимая во внимание то, с каким человеком я имел дело. Дядя был уверен, что на них я мог бы получить ученую степень и сделаться кардиналом, что он считал делом нетрудным, поскольку в его власти было обращать человеческие спины в красные мантии. Видя, что я уже вступил во владение моими деньгами, он сказал: