— Выйдем на террасу! Посмотрим на сад и уедем!
Но им пришлось еще пройти через самое печальное место в доме — кабинет Афонсо да Майа. Замок поддавался туго. Карлос не мог открыть дверь, руки его дрожали. И Эга, тоже взволнованный, живо представил себе эту комнату, какой она была прежде: льющие розовый свет карсельные лампы, Преподобный Бонифасио на медвежьей шкуре и Афонсо в своем бархатном сюртуке, сидящий в старом кресле и стряхивающий пепел сигары себе на ладонь. Дверь поддалась — и все их волнение, увы, обернулось глупым фарсом: оба начали вдруг отчаянно чихать, задыхаясь от рассеянной повсюду тонкой пыли, которая щипала глаза и одуряла едким запахом: это Виласа, следуя рецепту, заимствованному из календаря, велел обильно посыпать мебель и покрывавшие ее чехлы белым перцем! Задыхаясь, ничего не видя, утопая в слезах, друзья наперебой продолжали чихать, и беспомощность их положения выводила их из себя.
Наконец Карлосу удалось отворить настежь обе половинки одного из окон. На террасе гасли последние лучи солнца. И, немного оправившись на свежем воздухе, друзья стояли молча, вытирали глаза, и то одного, то другого снова одолевало запоздалое чиханье.
— Что за дьявольский рецепт! — возмущенно воскликнул Карлос.
Эга, спасаясь от перца с платком у носа, обо что-то споткнулся и налетел на софу.
— Вот идиотство! Я расшиб коленку!..
Он снова оглядел комнату, где вся мебель пряталась, под белыми саванами. И понял, что споткнулся о старую скамеечку с бархатной подушкой, на которой спал старый Бонифасио. Бедный Бонифасио! Что с ним сталось?
Карлос, присевший на низкие перила террасы среди пустых вазонов, рассказал Эге о кончине Преподобного Бонифасио. Он закончил свои дни в Санта-Олавии, от всего отрешившийся и настолько растолстевший, что уже не мог двигаться. И Виласа возымел поэтическую мысль, возможно, единственную в его жизни, и велел поставить коту памятник — простую плитку белого мрамора возле розового куста под окнами спальни Афонсо да Майа.
Эга тоже сел на перила, и оба молча задумались. Внизу, в саду с посыпанными песком дорожками, чистом и застывшем в своей зимней наготе, царило уныние заброшенного приюта, который никому уже не нужен; прозелень покрывала пышные формы Венеры Кифереи; кипарис и кедр старились вместе, подобно друзьям-отшельникам; и медленнее капали слезы каскада, печально разбиваясь о мрамор чаши. А в глубине, точно холст мариниста в каменной рамке высоких домов, открывалась с террасы «Букетика» гладь Тежо и склон холма; в тот вечер и пейзаж предстал перед друзьями задумчивым и печальным: на видимой полоске воды пароход с крытой палубой отправлялся в плавание и вскоре исчез, словно поглощенный коварной морской пучиной; на вершине холма мельница неподвижно застыла в холодном воздухе; а в окнах домов у реки умирал солнечный луч, гаснущий, тонущий в первом пепле сумерек, как последний отблеск надежды на подернутом грустью лице.
Тогда, в этом безмолвии одиночества и запустения, Эга, глядя вдаль, медленно произнес:
— Так ее замужество было для тебя полной неожиданностью, ты ни о чем не подозревал?
— Ни о чем… Узнал неожиданно в Севилье из ее письма.
Это и была потрясающая новость, которую Карлос сообщил Эге еще утром, после первых объятий на вокзале Санта-Аполония. Мария Эдуарда выходит замуж.
Она объявила об этом Карлосу в кратком письме, которое он получил в усадьбе Вилья-Медины. Она выходит замуж. Ее решение не казалось скоропалительным, принятым по сердечной слабости; оно явно было выношенным и созревшим. В письме она писала, что «много думала, много размышляла…». Впрочем, жениху уже под пятьдесят. И Карлосу виделся союз двух существ, обманутых жизнью, много страдавших, усталых или боящихся одиночества, которые, оценив друг в друге серьезные достоинства сердца и ума, объединили остатки душевной теплоты, радости и мужества, чтобы вместе встретить старость…
— Сколько ей лет?
Карлос полагал, что ей сорок один — сорок два. В письме она говорит, что «моложе жениха всего на шесть лет и три месяца». Его зовут месье де Трелен. По всей вероятности, он — человек свободомыслящий, лишенный предрассудков, наделенный добрым и отзывчивым сердцем, ибо пожелал взять Марию в жены, зная обо всех ее заблуждениях.
— Он знает все? — спросил Эга, спрыгивая с перил.
— Думаю, что не все. Она пишет, что месье Трелен знает о ее прошлом, «обо всех ошибках, в которые она впала по неведению». Отсюда можно сделать вывод, что он знает не все… Ну, идем, уже поздно, а я хочу еще взглянуть на мои комнаты.
Они спустились в сад. Прошли по аллее, где когда-то цвели розы, посаженные Афонсо. Под двумя багряниками еще сохранилась пробковая скамья; на ней сидела Мария, когда приезжала сюда, и составляла букет, который увезла с собой на память. Эга на ходу сорвал последнюю цветущую маргаритку.
— Она по-прежнему живет в Орлеане, да?
— Да, — ответил Карлос, — под Орлеаном, на вилле под названием «Les Rosieres»[174], которую она там купила. Жених, видимо, владелец какого-нибудь маленького chвteau[175], поблизости. Она называла его «соседом». Он, разумеется, gentilhomme campagnard[176] из хорошего рода и с состоянием…
— Она-то ведь живет на деньги, которые ты ей даешь?
— Я думал, Виласа говорил тебе об этом, — промолвил Карлос. — Она решительно отказалась от своей доли наследства… И Виласа оформил на нее дарственную запись, по которой она получает двенадцать конто ренты…
— Превосходно. Она писала что-нибудь о Розе?
— Да, вскользь, что Роза здорова… Должно быть, уже взрослая девушка.
— И должно быть, прехорошенькая!
Они поднялись по железной винтовой лестнице, которая вела из сада прямо на половину Карлоса. У застекленной двери Эга снова остановился и задал последний вопрос, дабы полностью удовлетворить свое любопытство:
— И как ты принял эту новость?
Карлос закурил сигару. Затем, бросив спичку на железный балкончик, увитый плющом, сказал:
— Как исход, окончательную развязку. Как если бы она умерла, с ней умерло все прошлое, и теперь она возрождается в другом образе. Это уже не Мария Эдуарда. Это мадам Трелен, французская дама. И с этим новым именем все, что было, кончилось, кануло в бездну: прошлое погребено, от него не осталось даже воспоминания… Вот как я принял эту новость.
— Ты в Париже никогда не встречал сеньора Гимараэнса?
— Нет, ни разу. Он, должно быть, умер.
Они вошли в комнату Карлоса. Виласа, ожидая, что Карлос посетит «Букетик», велел ее подготовить; и она сияла холодной чистотой — гладкий мрамор пустых комодов, непочатая свеча в подсвечнике, бумазейное покрывало, аккуратно сложенное на кровати без полога. Карлос положил шляпу и трость на свой старый рабочий стол. Потом сказал, как бы подводя итог:
— Вот тебе наша жизнь, милый Эга. В этой комнате я не один вечер страдал в полной уверенности, что для меня все кончено… Думал убить себя. Думал уехать к траппистам… И все было непоправимо, безысходно… Но вот прошло десять лет — и я снова здесь…
Он остановился перед зеркалом, висевшим между двумя резными дубовыми консолями, пригладил усы и грустно улыбнулся:
— Да еще растолстел!
Эга тоже обвел комнату задумчивым взглядом.
— А помнишь, как однажды ночью я пришел сюда, наряженный Мефистофелем, в полном отчаянии?
Карлос издал восклицание. В самом деле — Ракел! Что Ракел? Что стало с Ракелью, цветком земли Иудейской?
Эга пожал плечами:
— Здесь она — превратилась в настоящее страшилище.
Карлос пробормотал: «Бедняжка!» Вот и все, чем была помянута великая романтическая страсть Эги.
Карлос наткнулся на портрет, забытый на полу у окна и повернутый к стене. Это был портрет его отца, Педро да Майа, — замшевые перчатки в руке, большие арабские глаза на печальном и бледном лице, пожелтевшем от времени. Карлос поставил портрет на комод. И слегка обмахнул его платком.
— Больше всего мне жаль, что у меня нет портрета деда!.. Во всяком случае, этот я увезу в Париж.
Эга, утонувший в глубине мягкой софы, спросил, не пробуждалось ли у Карлоса в последние годы смутное желание вернуться в Португалию…
Карлос посмотрел на него с испугом. Зачем? Чтобы уныло бродить от Клуба до Гаванского Дома? Нет! Париж — единственное место на земле, соответствующее тому образу жизни, который он окончательно избрал: «богатый человек, живущий в свое удовольствие». Прогулка верхом в Булонском лесу; завтрак у Биньона; прогулка в коляске по Бульвару; час в клубе за газетами; фехтовальный зал; вечером — Comedie Francaise или soiree; летом — Трувиль, зимой — охота на зайцев; и в течение всего года — женщины, бега, научные занятия, bric-a-braque и немного blague. Что может быть более безобидным, более пустым и более приятным?