— Это уж Фирсанов оборудует.
— Дозвольте, скажу-с… — просовывается голова Косого, — горькую шибко уважают, с перехватцем-с!
— Для ихнего сыру… рябчиков тертых, — печенков, на коньяке. Заячий пирог… да без зайца обойдусь: паштет из рябчишной требухи — не отличишь. Хотите — сами по моему леестру, а то я в Охотный могу?.. Сами. Только полная чтобы воля мне, подручных и медную посуду, очистить кухню… окромя положенного, две бутылки рябиновки. После обеда зачинаю! — И, мотнув головой, уходит.
— Ах, с… с…, — говорит отец.
— А во дворце-то как мучились… — говорит Фирсанов, — главный повар чуть от него не удавился. Из-за пирожков только и терпели… выгнали-таки.
— Дозвольте сказать, — опять просовывается Косой, — господин Энтальцев, поздравлятель… приятели с Кингой. И могу, говорит, для конпании, для разговора, умеет по-ихнему… у Бахрушина в сюртуке сидел, разговоры разговаривал с Кингой. Просится пообедать, для разговору.
— Вон что. Хорошо бы, правда… — говорит, обдумывая, отец, — у Куманина гувернантка разговаривала, у Губонина директор от Бромлея. Хоть и может Кинг по-нашему, а надо бы. Да только как бы не напился… и одежи у него нет приличной. Ну, можно ему сюртук дать.
— Теперь одетый ходит, после тетки тыща рублей ему досталась. И теперь только портвейн пьет. Ну, рюмочку ему налейте, а стаканчиков не ставьте.
— Пусть вечерком зайдет, посмотрю. Хлопочешь… вместе теткину тыщу пропиваете, знаю тебя!
— И никак нет-с, разок только угостил, по случаю тетки.
В кухне шумит Гаранька. Марьюшка даже образа вынесла и гераньку, сидит — пригорюнилась в передней, без причалу, вздыхает-шепчет: «Нечистая сила, окаянный!» Я показываю ей, в утешение, картинки в поминанье, как душа по мытарствам ходит. Она вздыхает, тычет пальцем в картинку: «Вон он, в аду горит… живой Гаранька! И рыжий, и глаз зеленый, злющий… такой же окаянный!» В кухне, говорят, сущий ад. Поварята визжат в чаду, выскакивают на двор, как шпаренные, затылки всё потирают: скалкой Гаранька лупит. Гремят кастрюли, плита так и полыхает, — как бы пожару не натворил. Косой заглядывает в окошко кухни и отходит на цыпочках, поднявши руки: «Ох, чего вытворяет мудрователь!» Затребовал льду корзину, дрова, чтобы без сучка, березовых… такой леестр прописал — половины в Охотном не достали, к Андрееву погнали, на Тверскую. Лимонов, синдерею, дикого меду палок, перцу самого едкого, хвостов бычачьих… на рябчиков и смотреть не стал — «с прострелом, не годятся!». На какие-то кеки-пряники ананасов затребовал… Поварята визжат: «Мельчей колите, а лучину велит щипать!» — Дровами недоволен. В кухню войти — боже сохрани! Дворник носил дрова… «Глядеть страшно, — говорит, — ножом пыряет, а кругом огонь и лед!» Все говорят: «Он и так-то въедлив, а как при деле — и не связывайся с ним лучше, ножом запорет». Я и к кухне не» подхожу.
Вечером Горкин со скорняком сидят под сараем на досках, что-то все шепчутся. Я спрашиваю опять, почему обед небывалый, а Горкин только: «Папашенька чудит, не наше с тобой дело». Скорняк говорит: «Им не обед, а по шеям бы… мы турков победили, а они нам навредили!» Я спрашиваю: «Кому по шее?» А Горкин сердится: «Нечего тебе встреваться». И вдруг из кухни бежит Гаранька! И — прямо под колодец. Кричит Косому: «Качай, запарился!» Утирается колпаком, вытаскивает бутылку и, из горлышка, — буль-буль-буль. Глаза у Гараньки страшные — кровяные, на фартуке — нож огромный, болтается. Садится на доски, страшный. «Перцем этим глаза проело… Капризные черти. Каждый человек ест и хвалит, а энти… все не по их. Навидался во дворцах послов этих! Он не глядит на тебя, а… мычит, с… с… такой-сякой, я, первый человек!» Скорняк уважительно говорит Гараньке:
— И вот что, обратите внимание… почему они нам воспрепятствовали? Мы турков победили, а они…
— Дармоеды, больше ничего! — кричит страшным голосом Гаранька и опять булькает. — У Судака жил… галок им подавал, ло-пали! С ими как надоть?.. Ло-пай! А то — к лешему под хвост!..
— А ему почет-уважение, обе-ды! — говорит Косой. — На наших глазах вылупился. Панкратыч знает, как Мартына обманул… перешиб его наш Мартын, на Москва-реке плавали. Господа избаловали, сто тыщ он нажил, ездить учил! Без его не уме-ли… Десять годов тому казаки наши на Ходынку его заманивали, сто рублей закладу: пожалуйте потягаться, можете скусить гривенник с земли, на всем ходу? А наши скусывают. «Желаете скусить?» — «Не желаю. Не желаю морду обземь бить… у вас морда казенная, а у меня заморская». Хитрый оказался. Пальцымейстер умолял, Козлов: «Господин Кинга, скусите гривенничек, покажите ловкоту!» Казаки ему вперед давали: «На суконку гривенник положим, морды не повредите, докажите!» Не стал, не может. «Я, — говорит, — по-ученому учу». Набаловали. Сто рублей на день выгонял! Барин Александров вдрызг прогорел, с ним крутился, все дороги ему открыли. И господин Энтальцев, пьяница наш… тоже весь израсходовался. Они вон кончились, а Кинга сто тыщ набрал, и почет — уважение ему. Чудит папашенька… — говорит мне Василь Василич, пыряя глазом, — а ты не сказывай, чего Косой говорил… мы промежду себя говорим.
— Чего ж черту такому в брюхо еще пинать? — кричит Гаранька, а Горкин ему ласково: «Не шуми, не шуми, Гараня». — Не шуми… Знал бы — не взялся бы нипочем… из уважения только к заказчику. Три ему перец, черту!» Вся охота у меня пропала. Чертенята мои как бы чего…
Булькает из бутылки и идет шуметь на кухню. Поварята, выглядывавшие в окошко, скрываются. В воротах показывается господин Энтальцев, в чесучовом пиджаке, в шляпе и с тросточкой: идет, помахивает. На нем даже и воротничок крахмальный, и помолодел будто, только нос еще больше раздулся и посинел и серые мешочки под глазами обвисли ниже.
— Легок на помине, — говорит Косой, — садитесь, господин Энтальцев.
— А, милашка… — сипит Энтальцев и треплет меня по щечке, — доложи папа, Валерьян Дмитрия, мол, по приглашению, для разговора.
— Я доложу, — говорит Косой, — не беспокойтесь, дело ваше на мазу; пировать будете, сюртучок вам и жилетку бархатную, в цветочках, подобрали.
— Погляжу, пойдет ли еще мне. Сигар, главное, не забудьте, англичане без сигар не могут. Бывало, курил — целковый штучка!
— Вот и прокурился.
— Не прокурился, а… благодетельствовал. Кингу, бывало, на сапоги давал, а вот — двести тысяч от нас везет! Встречаю намедни — дай четвертной, до завтра… деньги в банке, банк на замке, праздник. Трешник! Ну, не сквалыга?.. Черт с ним, пойду на пир, доставлю удовольствие, для шику.
Горкин крутит головой и машет: «А, грех с вами!» — и уходит к себе в каморку.
Съезжаются к обеду — Кашины, Соповы, Бутины-лесники, Болховитин-прасол, — в длинных сюртуках, важные. Барыни, в шумящих платьях, в шляпах, с золотыми длинными цепочками в передвижках, рассаживаются в гостиной. Фирсанов оглядывает парадный стол, заваленный серебром и хрусталями. Из коридора мне видно, как Энтальцев сидит под фикусом и потирает руки, а то заведет пальцы за пальцы и потрещит, покрякает. Оглядывает на себе сюртук, голубой бархатный жилет в цветочках. Смеясь, спрашивают его: «От Живого или от Мертвого?» Это такие магазины. Он потягивает повислый ус и старается рассмешить, — стыдно ему как будто: «Не пора ль нам, братцы, выпить? Не пора — ли закусить?» Говорят — пора, да Кинга вот запоздал. На парадном кричит Косой: «Кингу привезли, примайте!» Отец говорит: «Пантелеймона, что ли, привезли… примайте». Входит Кинг, в важном сюртуке и в серых брюках, лысый, сухой, высокий, в рыжеватых бачках, ставит палку с собачьей головой, и его ведут в столовую закусить. Энтальцев расшаркивается с Кингом, Кинг смеется: «А, ма-шейкин!» Отец подбадривает: «Разговаривай, не робей». Официанты юлят, с тарелочками. Энтальцев причмокивает: «Амбрэ с гвоздичкой!» — и говорит: «Альон!» — должно быть, английское словечко. Говорят: «Нальем!» И Кинг говорит, совсем хорошо: «Выпьем». Фирсанов просит: «Самый английский сыр-с, с синдереем-с!» Наливают Кинге можжевеловой, которая называется по-английски — «жин». Энтальцев пристает к Кингу: «Скажи — можжевелка!» Говорят: «А ну-ка, выверни!» Кинг говорит: «Мижи-мелка!» Смеются: мышья ёлка. Энтальцев ходит с двумя бутылками, напевает «Стрелочка»: «Я хочу вам наливайт, наливайт, наливайт…» Косой за дверями шепчет: «Сейчас нарежется, никакого разговору от него не будет». Черный Кашин, крестный, кричит Энтальцеву: «Варя, шпарь ему по их!» Энтальцев говорит быстро, знакомое: «Ан-ки-дран-ки-дивер-друх — тибер-фабер-тибер-пух», а сам приплясывает. Кинг лопочет ему: «Гаулау», а Энтальцев наперебой: «Зендель-вендель козу гнал, Кинга денежки забрал!» Покатываются, кричат: «Загвазживай!» Кинг берет Энтальцева за нос: «Ти зулик, ма-шейкин!» Энтальцев говорит в нос: «Все родимые слова знает, обучили мы его с Васькой Александровым… Скажи: «Черт!» Кинг устраивает губы, чтобы свистнуть, и выговаривает «Тчарт». Потом говорит: «А ти… ши-тра-па!» Фирсанов просит «опробовать самое которое англичаны уважают, зовется «спай-де-нас», — все послы кушают, повар нахваливает». Говорят: «А ну, каков таков «спать-не-даст»?» Кинг пробует вилочкой что-то густое, красное, пучит глаза и набирает духу. Говорит, поперхнувшись: «У-у… казица… пи-пик… соус наш!» Пьет можжевеловку и набирает себе «пи-ки-пик». Пробуют и другие, говорят: «У, злющий, не продохнешь». А Кинг ест с удовольствием, хрипит: «Не весь мокут пик-пик наш!» Энтальцев тоже накладывает «пик-пик», — не то едали! Хвалит — облизывается: «Медом… маслится хорошо… под него море выпьешь!» — поглаживает жилет. Отец отводит его подальше. Кинг накладывает еще «пи-пику», говорит: «ма-шейкин», — хорош.