Через полчаса г. де Шарлюс собрался уходить. «Зачем вы бреетесь, — сказал жилетник с нежностью. — Это так красиво — окладистая борода». — «Фу, какая мерзость!» — отвечал барон. Однако он задержался на пороге, расспрашивая Жюпьена о разных лицах, живущих в этом квартале. «Вы ничего не знаете о торговце каштанами на углу, не налево, это урод, а направо — такой высокий смуглый парень? А что такое аптекарь напротив, у него очень милый велосипедист, который развозит лекарства». По-видимому эти вопросы неприятно задели Жюпьена, потому что, выпрямившись с досадой обманутой кокетки, он отвечал: «Вижу, что у вас сердце артишока». По-видимому г. де Шарлюс не остался равнодушен к этому упреку, произнесенному скорбным, холодным и жеманным тоном, так как, желая загладить дурное впечатление, произведенное его любопытством, барон обратился к Жюпьену, — слишком тихо для того, чтобы я мог разобрать его слова, — с какой-то просьбой, которая потребовала, вероятно, чтобы они остались еще на некоторое время в лавочке. Просьба эта, видно, тронула жилетника и заставила позабыть о своей обиде, так как он посмотрел на полное, налитое кровью лицо барона и его седеющие волосы с блаженным видом человека, самолюбию которого очень польстили; решив предоставить г-ну де Шарлюсу то, о чем тот его только что попросил, Жюпьен, после нескольких неблагопристойных замечаний, сказал барону, взволнованный, улыбающийся, с видом признательности и превосходства: «Что ж, идет, старый шутник!»
— «Если я возвращаюсь к вопросу о кондукторе трамвая, — продолжал г. де Шарлюс, упорно держась своей темы, — так потому, что, помимо всего прочего, это может представить некоторый интерес для обратного пути. В самом деле, я иногда снисхожу, подобно халифу, обходившему Багдад под видом простого торговца, последовать за какой-нибудь любопытной маленькой особой, силуэт которой меня позабавил». Здесь я подметил ту же вещь, которая была подмечена мной раньше у Бергота. Если бы последнему случилось когда-нибудь отвечать перед судом, он обратился бы не к фразам, способным убедить судей, но к тем берготовским фразам, которые ему невольно подсказывал бы литературный темперамент, так как он находил бы в них удовольствие. Равным образом г. де Шарлюс говорил с жилетником тем же языком, каким он говорил бы со светскими людьми своего круга, даже преувеличивая привычные ужимки, оттого ли, что робость, которую он старался побороть, толкала его к крайнему высокомерию, или же оттого, что, препятствуя ему владеть собой (мы чувствуем большее смущение в обществе человека не нашего круга), она его вынуждала разоблачать, обнажать свою природу, действительно надменную и немного тронутую безумием, как говорила герцогиня Германтская. «Чтобы не потерять ее из виду, — продолжал он, — я прыгаю, как школьный учитель, как молодой врач, в тот же трамвай, что и маленькая особа, о которой мы говорим в женском роде, только следуя обычаю (как о принцах говорят в среднем роде: «Как чувствует себя его высочество?»). Если особа пересаживается в другой трамвай, я беру, может быть с чумными микробами, невероятную вещь, называемую «пересадочным билетом», номер которого, хотя его вручают мне, не всегда бывает номером первым! Я меняю таким образом вагон до трех и четырех раз. Иногда я оказываюсь в одиннадцать часов на Орлеанском вокзале, и тут надо возвращаться! Хорошо еще, если это только Орлеанский вокзал! Но однажды, например, не имея возможности завязать разговор раньше, я докатил до самого Орлеана в одном из тех гнусных вагонов, где перед вашими глазами, между треугольниками изделий, называющихся «сетками», водружена фотография главных архитектурных шедевров области, обслуживаемой железной дорогой. Было только одно свободное место, и в качестве исторического памятника я принужден был любоваться «видом» орлеанского собора, самого безобразного во Франции; это было не менее утомительно, чем разглядывать башни этого собора в стеклянных шариках оптических ручек для перьев, от которых бывает воспаление глаз. Я вышел в Обре одновременно с моей юной особой, которую, увы, на перроне встречала ее семья (тогда как я предполагал у нее какие угодно недостатки, только не семью)! В ожидании обратного поезда мне оставалось утешаться домом Дианы де Пуатье. Хотя эта дама пленила одного из моих царственных предков, я все же предпочел бы какую-нибудь более живую красоту. Вот потому-то, чтобы было не так скучно возвращаться в одиночестве, мне хотелось бы познакомиться с каким-нибудь проводником спальных вагонов, с каким-нибудь кондуктором омнибуса. Впрочем, пусть это вас не шокирует, — заключил барон, — все это вопрос жанра. Что касается, например, светских молодых людей, то я не желаю никакого физического обладания, но я не бываю спокоен, пока я их не затрону, я не хочу сказать материально, нет, — пока я не затрону чувствительной их струны. Когда, вместо того чтобы оставлять мои письма без ответа, молодой человек непрестанно мне пишет, когда он морально в моем распоряжении, я успокаиваюсь, или по крайней мере я бы успокоился, если бы мое внимание не было тотчас поглощено другим. Любопытно, не правда ли? Кстати, по поводу светских молодых людей, тех, что ходят сюда, вы никого из них не знаете?» — «Нет, крошка. Впрочем, одного знаю, брюнет, очень высокий, с моноклем, он всегда смеется и оборачивается». — «Не понимаю, кого вы имеете в виду». Жюпьен дополнил портрет, но г. де Шарлюс так и не мог догадаться, о ком идет речь: он не знал, что бывший жилетник принадлежит к числу тех людей, более многочисленных, чем это кажется, которые не запоминают цвета волос малознакомых людей. Но для меня, знавшего эту слабость Жюпьена, портрет жилетника, стоило мне только подменить брюнета блондином, в точности воспроизвел герцога де Шательро. «Возвращаясь к молодым людям не из народа, — продолжал барон, — должен вам признаться, что в настоящее время мне вскружил голову один странный мальчик из интеллигентных буржуа, который поразительно невежливо ведет себя со мной. Он не имеет ни малейшего представления о расстоянии, отделяющем меня от такого микроскопического вибриона, как он. В конце концов, бог с ним, этот осленок может реветь сколько ему вздумается перед моей царственной епископской мантией». — «Епископской! — воскликнул Жюпьен, ничего не понявший из последних фраз г-на де Шарлюса, но озадаченный словом «епископский». — Но ведь это мало вяжется с религией». — «В моем роду было трое пап, — отвечал г. де Шарлюс, — и я имею право носить красную мантию на основании одного кардинальского титула, так как племянница моего двоюродного дяди кардинала принесла моему деду титул герцога, который перешел к наследникам. Я вижу, метафоры ничего вам не говорят, и вы равнодушны к истории Франции. Впрочем, — прибавил барон, не столько, может быть, в качестве заключения, сколько для осведомления, — притягательность в моих глазах молодых особ, которые от меня бегут, — из страха, разумеется, ибо единственно почтение мешает им закричать, что они меня любят, — эта притягательность требует от них выдающегося общественного положения. Но и при этих условиях их притворное равнодушие может все-таки произвести на меня диаметрально противоположное действие. Затягиваясь глупым образом, оно вызывает во мне отвращение. Вот вам пример, я беру его из лучше вам известного общественного класса. Чтобы не возбуждать ревности между всеми этими герцогинями, оспаривавшими друг у друга честь приютить меня на время, когда отделывали мой особняк, я прожил несколько дней в так называемом «отеле». Там у меня был знакомый коридорный, и я указал ему на любопытного маленького «курьера», закрывавшего дверцы экипажей, который упорно отвергал все мои предложения. В конце концов я рассердился и, желая доказать малышу, что намерения у меня чистые, пообещал ему до смешного крупную сумму за то только, чтобы он на пять минут зашел поговорить ко мне в комнату. Ожидания мои были напрасны. Тогда я проникся к нему таким отвращением, что выходил по черной лестнице, лишь бы только не видеть рожи этого негодного постреленка. Впоследствии я узнал, что он не получил ни одного моего письма, так как они были перехвачены, первое — коридорным, который был завистлив, второе — дневным консьержем, который был добродетелен, а третье — ночным консьержем, который любил юного курьера и коротал с ним час, когда всходила Диана. Но отвращение «мое от этого не стало меньше, и хотя бы мне подали негодного мальчишку на серебряном блюде, я бы с гадливостью его отверг. Но вот несчастье, мы с вами говорили о серьезных вещах, и теперь между нами кончено в отношении того, на что я надеялся. Однако вы можете оказать мне большую услугу, быть моим посредником; впрочем, одна эта мысль раззадоривает меня, и я чувствую, что еще ничего не кончено».
С самого начала этой сцены с г-ном де Шарлюсом на моих разверзшихся глазах молниеносно произошло такое полное превращение, точно кто прикоснулся к нему волшебной палочкой. До сих пор, оттого что я не понимал, я не видел. Порок (так говорится для удобства речи), порок сопровождает каждого подобно тому гению, который был для людей невидим, пока они не знали об его присутствии. Доброта, плутовство, имя, светские отношения не выходят наружу, все эти качества мы носим в себе скрытыми. Даже Одиссей не узнавал сначала Афину. Но боги сразу замечают богов, подобное мгновенно узнается подобным, г. де Шарлюс немедленно был узнан Жюпьеном. До сих пор я вел себя по отношению к г-ну де Шарлюсу, как рассеянный человек, который нескромно допытывается у беременной женщины: «Что с вами?» — не замечая ее отяжелевшей талии, между тем как она с улыбкой повторяет ему: «Да, сейчас я немного устала». Но достаточно кому-нибудь сказать: «Она в положении», — как он вдруг замечает ее живот и уже ничего больше не видит. Открывает глаза разум; рассеявшееся заблуждение наделяет нас новым органом чувства.