Ждать пришлось не так долго. При вспышках молний стали видны совсем невдалеке военные и купеческие корабли адмирала де Пру, — буря гнала их к берегу, на мели. Они будто плясали, — раскачивались голые мачты, развевались обрывки парусов, вздымались резные высокие кормы с Нептунами и морскими девами. Казалось — еще немного и весь разметанный караван прибьет к берегу.
— Молодец! Молодец! — закричал Петр Алексеевич. — Гляди, что делает! Вот это адмирал! Бом-кливера ставит! Форстеньга-стакселя, фока-стакселя ставит! Триселя ставит! Эх, черт! Учись, Данилыч!
— Ох, уйдет, ох, уйдет! — стонал Меньшиков.
Изменился ли ветер немного или в борьбе с морем взяло верх искусство адмирала — корабли его, лавируя на штормовых парусах, понемногу стали опять удаляться за горизонт. Только три тяжело груженные барки продолжало нести на песчаные отмели. Треща, громыхая реями, хлеща клочьями парусины, они сели на мель шагах в трехстах от берега. Огромные волны начали валить их, — перекатываясь, смывали с палуб лодки, бочки, ломали мачты.
— А ну, давай по ним огонь, с недолетом, для испуга! — крикнул Меньшиков пушкарям.
Пушки рявкнули, и бомбы вскинули воду близ борта одной из барж. В ответ оттуда раздались пистолетные выстрелы. Петр Алексеевич влез на лошадь и погнал ее в море. За ним с криками побежали гренадеры. Меньшикову пришлось спешиться, — жеребец заупрямился, и он тоже зашагал в мутных волнах, отплевываясь и крича:
— Эй, на барках! Прыгай в воду! Сдавайся!
Шведов, должно быть, сильно испугал вид всадника среди волн и огромные усатые гренадеры, идущие на абордаж по грудь в воде, ругаясь и грозя дымящимися гранатами. С барок стали прыгать матросы и солдаты. Они протягивали пистолеты и абордажные сабли: «Москов, москов, друг», — и брели к берегу, где их окружали конные драгуны. Меньшиков с гренадерами в свой черед забрался на барку, на резную корму, взял на аккорд Капитана, тут же снисходительно похлопав его по спине и вернув ему кортик, и закричал оттуда:
— Господин бомбардир, из трюмов пованивает, но капитан обнадежил, что сельди и солонину есть можно.
Войска обложили Нарву подковой, упираясь в реку выше и ниже города. На другой стороне реки точно так же был окружен Иван-город. Рыли шанцы, обставлялись частоколами и рогатками. Русский лагерь был шумный, дымный, пыльный. Шведы с высоких стен угрюмо поглядывали. После шторма, разметавшего флот де Пру, они были очень злы и стреляли из пушек даже по отдельным всадникам, скакавшим короткой дорогой через луг мимо грозных бастионов.
По приказу Петра бочки с сельдями и солониной, выгруженные с барок, были на виду шведов привезены в лагерь, — за телегами, украшенными ветвями, солдаты несли толстого голого мужика, обмотанного водорослями, и горланили скоромную песню про адмирала де Пру и генерала Горна. Бочки роздали по ротам и батареям. Солдаты, помахивая вздетой на штык селедкой или куском сала, кричали: «Эй, швед, закуска есть!» Тогда шведы не выдержали. Затрубили в рожки, забили в барабаны, мост опустился, и, теснясь большими конями в воротах, выехал эскадрон кирасир, — нагнув головы в ребрастых шлемах, устава широкие шпаги меж конскими ушами, они тяжело поскакали на русские шанцы. Пришлось, побросав добро, отбиваться чем попало, — кольями, банниками, лопатами. Началась свалка, поднялся крик. Кирасиры увидели драгун, мчавшихся на них с тыла, увидели лезущих через частокол страшных гренадеров и повернули коней обратно, — лишь несколько человек осталось на лугу, да еще долго скакали испуганные лошади без всадников и бегали за ними русские солдаты.
Помимо таких вылазок, шведы не выказывали особенного беспокойства. Генерал Горн — как передавали языки, — будто бы сказал: «Русских я не боюсь, пускай с помощью своего Георгия-победоносца осмелятся на штурм — угощу их лучше, чем в семисотом году…» Хлеба, пороха и ядер у него было достаточно, но больше всего он надеялся на Шлиппенбаха, ожидавшего подкреплений, чтобы сделать русским жестокий сикурс. Стоял он на ревельской дороге, в городке Везенберге. Это установил Александр Данилович, сам ездивший в разведку.
Бездействовали и русские войска: вся осадная артиллерия — огромные стенобитные пушки и мортиры для зажигания города — все еще тащилась из Новгорода по непролазным дорогам. Без тяжелого наряда нельзя было и думать о штурме.
От фельдмаршала Бориса Петровича Шереметьева вести были тоже не слишком бойкие: Юрьев он осадил, окопался, огородился, повел подкоп для пролома стены и начал метать бомбы в город. «Зело нам докучают шведы, — писал он в нарвский лагерь Александру Даниловичу, — по сие время не могу отбить пушечной и мортирной стрельбы неприятеля; палят из многих пушек залпами, проклятые, сажают враз по десяти бомбов в наши батареи, а пуще всего стреляют по обозам. Так же — бьемся — не можем достать языка из города, только вышло к нам два человека — чухны, ничего подлинно не знают, одно бредят, что Шлиппенбах обнадеживает город скорым сикурсом…»
Шлиппенбах был истинно занозой, которую надобилось вытащить как можно скорее. Об этом были все мысли Петра Алексеевича. Тогда ночью Меньшиков не обманул, — придя в шатер и выслав всех, даже Нартова, он рассказал — какую придумал хитрость, чтобы отбить охоту у генерала Горна — надеяться на Шлиппенбаха. Петр Алексеевич сперва даже рассердился: «Спьяну, что ли, придумал?..» Но — походил по шатру, попыхивая трубочкой, и вдруг рассмеялся:
— А неплохо было бы одурачить старика.
— Мин херц, одурачим, ей-ей…
— Это твое — «ей-ей» — дешево стоит… А не выйдет ничего? Не в шутку ответишь, куманек.
— Что же, и отвечу… Не в первый раз… На одном ответе всю жизнь живу…
— Делай!
В ту ночь поручик Пашка Ягужинский, выпив стремянную, поскакал в Псков, где находились войсковые склады. С необыкновенной расторопностью он привез оттуда на тройках все, что было надобно, для задуманного дела. Ротные и эскадронные швальни две ночи перешивали и прилаживали кафтаны, епанчи, офицерские шарфы, знамена, обшивали солдатские треухи, белой каймой по краю. В эти короткие ночи тайно — эскадрон за эскадроном — два драгунских полка Асафьева и Горбова, и два полка — Семеновский и Ингерманландский — с пушками, у которых лафеты были перекрашены из зеленых в желтые, ушли по ревельской дороге и расположились в лесном урочище Тервиеги, в десяти верстах от Нарвы. Туда же — в урочище — было отвезено все платье, перешитое в швальнях. Шведы ничего не заметили.
В ясное утро — восьмого июня — под нарвскими стенами в русском лагере вдруг началась суета. Тревожно забили барабаны, забухали огромные литавры, поскакали офицеры, надрывая глотки. Из шалашей, из палаток выскакивали солдаты, — застегивая кафтаны и пуговицы на гетрах, закладывая за уши длинные волосы, висевшие из-под треухов, — строились в две линии. Пушкари с криками вытаскивали пушки и поворачивали их в сторону ревельской дороги. Верховые гнали-табуны обозных лошадей с лугов в лагерь, за телеги.
Шведы со стен с изумлением смотрели на отчаянный беспорядок в русском лагере. По наружной каменной лестнице на воротную башню поднялся генерал Горн с непокрытой головой и уставил подзорную трубу на ревельскую дорогу. Оттуда донеслись два пушечных выстрела, через минуту — снова два выстрела и так до шести раз. Тогда шведы поняли, что это сигналы приближающегося Шлиппенбаха, и сейчас же с бастиона Глория они ответили королевским паролем из двадцати одной пушки. На всех кирках города празднично задребезжали колокола.
За много дней осады суровый генерал Горн в первый раз сморщил усмешкой губы свои, увидя, как по ту сторону шанцев перед строящимися в две линии московскими войсками по-козлиному поскакивает на белом коне разнаряженный Меньшиков, нахальнейший изо всех русских. Будто и на самом деле опытный полководец, он взмахом шпаги приказывает задней линии солдат повернуться лицом к крепости, и они бегом, как стадо, побежали и заняли места в шанцах за частоколами. Вот он поднял коня на дыбы и поскакал вдоль передней линии солдат, стоящих лицом к ревельской дороге. Все было понятно умудренному годами и славными битвами генералу Горну: этот петух в красном плаще и страусовых перьях сейчас сделает непоправимую глупость, — поведет растянувшуюся редкую линию своей пехоты навстречу железным кирасирам Шлиппенбаха, который засыплет ее ядрами, разрежет, растопчет и уничтожит. Генерал Горн потянул волосатыми ноздрями воздух. Двенадцать эскадронов конницы и четыре батальона пехоты стояли у него у запертых ворот, чтобы при появлении Шлиппенбаха кинуться с тылу на русских.
Меньшиков, будто торопясь навстречу смерти, безо всякой надобности сорвал с себя шляпу и, махая ею, заставил все батальоны, идущие беглым шагом — в хвост за его красующейся лошадкой, кричать «ура». Крик долетел до нарвских стен, и опять старик Горн усмехнулся. Из соснового леса, куда двигались батальоны Меньшикова, начали выскакивать русские всадники, подгоняемые ружейными выстрелами. И, наконец, повсюду из-за сосен, во всей красе, плечо к плечу как на параде, уставя перед собой ружья со всунутыми в дуло багинетами, вышли гвардейские роты Шлиппенбаха. Второй ряд их бегло, с ходу, стрелял через головы первого ряда, в третьем ряду заряжали ружья и подавали стреляющим. Плескались высоко поднятые желтые королевские знамена. Старик Горн на минуту оторвался от подзорной трубы, вынул из лядунки полотняный платок, встряхнул его и провел по глазам. «Боги войны!» — пробормотал он…