Щедрый дар Алешковского заслуживает глубокой благодарности его современников. Одной из лучших форм ее выражения оказалась Пушкинская премия, присужденная ему в 2001 году, хотя и на этот раз не российским, а немецким культурным сообществом, точнее, Фондом Топфера. Это, оказывается, очень трудный жанр – воздаяние. Во-первых, мешает стойкий стереотип – усвоенное-таки знание, что за самые высокие заслуги перед человечеством полагаются крестные муки, а не славословие, почести и денежные премии. А во-вторых, у нас ведь как принято: о живых – или ничего, или плохо. Исключительная редкость – признание или хотя бы признательность за совершенные подвиги при жизни. Слава Богу, настоящий юбилей предоставляет нам такой случай. Во-первых, еще живы те, хоть и, увы, далеко не все, кто вкушал плоды его деяний еще давным-давно, во-вторых – вот он сам!
Еще одним отягощающим мою задачу обстоятельством является наша с Юзом неприлично давняя дружба, моя того же возраста пламенная к нему любовь и благодарность за просвещение, за счастье общения, за моральную, интеллектуальную и даже материальную поддержку, находившую не без помощи студентов и преподавателей Уэслианского университета контрабандистские тропы на протяжении всей нашей географической разлуки.
Божий Дар – штука вневременная, чего никак нельзя сказать о способе его реализации. Конечно, в первую очередь на пути воплощения дара стоит личность, характер того, кому этот дар достался. Я говорю именно о даре, а не способностях. Способности всегда только помогают. Дар, напротив, может и погубить, принять, так сказать, «поперечное положение» и не суметь родиться. Он может очень долго скрываться во чреве, сроки тут неопределенны, и лишь кое-какие косвенные признаки выдают его наличие. Короче, надо суметь родить свой дар, надо найти в себе смелость вступить в нашу действительность с этой драгоценной обузой на руках. Вот что пишет сам Юз о таланте: «Талант, Сергей Иванович, не хрен собачий. В нем на семьдесят пять процентов опасности, на двадцать четыре процента – суровой ответственности и на один лишь процентишко – захватывающего удовольствия…»
В комплекте с даром для его реализации необходимо иметь большое мужество и даже некоторую дозу авантюризма. А уж исторический момент поможет определить истинные возможности и даже жанровые особенности его существования. Исторический момент – всегда соавтор. Когда он особенно крут, роль его непомерно возрастает. В массовом сознании бытует представление, будто существует два основных типа литературных судеб. Одни идут чередой, друг за другом, по некой главной дороге, как это бывает отражено в школьной программе, имитирующей якобы хронологический принцип познания. В советское время это, разумеется, означало, что, начиная с анонимного автора «Слова о полку Игореве» писатели готовили Великую октябрьскую социалистическую революцию, постепенно открывая для себя и для публики все новые и новые основания для ее свершения. Получилось такое многотомное уголовное дело на человечество, которое, с одной стороны, безобразно погрязло, а с другой – почему-то все-таки достойно светлого будущего. Так вот, по этой столбовой, согласно школьной программе, дороге якобы бодро шествовали наши классики, начиная с невнятного и скорее все же притянутого за уши к эволюционно-революционному процессу Фонвизина, который, как водится, изобразил, а также Державина, который, с одной стороны, воспел, а с другой – благословил, и потом уж, после бедной Лизы, которая утопилась, еще совершенно не осознав расстановки сил на арене классовой борьбы, – сразу взошло Солнце наше, Александр Сергеевич, и, как говорит наш юбиляр, – понеслась. Лермонтов начал как раз с того, что поставил Пушкина в позицию борца с режимом, и пошло-поехало. Свиные рожи российской действительности полезли во все прорехи общественного сознания. Блоковская «аметистовая вьюга революции» завыла, как сирена, Бытие разоблачали по всем статьям уголовного кодекса. При вскрытии язв российской действительности образовалось немало перлов. И вот ими-то как бы и усыпана столбовая дорога литпроцесса. Между тем, конечно, это представление, отчасти по слабости ума, отчасти умышленно, навязывалось общественному сознанию нашими пылкими русскими и раболепствующими режиму советскими критиками и литературоведами. На самом деле, естественно, каждый великий и даже просто настоящий писатель – явление уникальное, неповторимое и абсолютно неожиданное, чтобы не сказать авангардное. Именно такие писатели задним числом выстраиваются вдоль воображаемой столбовой дороги Духовного и Исторического процесса. Тем не менее всегда попадались, а после революции их поголовье резко возросло на обильно удобренной почве, такие авторы, которые не умели найти себе легального места в создавшейся обстановке на большой дороге истории, те, например, кто в советское время не сумел продолжить традицию борьбы со свиными рожами путем воспевания нового строя или почти как ни в чем не бывало писать повести и рассказы или создавать истории о любви, «как у Ивана Тургенева», не в состоянии оказались принимать советскую действительность за нормальный фон для нормальной жизни.
Если же все-таки не вовремя полученный Божий Дар не давал покоя стремящимся к писательству отщепенцам, они пытались найти и находили некий выход из положения. Все эти новые формы, даже сам этот наш знаменитый революционный авангард – происходили не столько на почве вдохновения «аметистовой вьюгой революции», а именно из-за невозможности принять такую жизнь за жизнь. Я не претендую ни на какой серьезный анализ, пропускаю целые пласты жизни духа и искусства. Я говорю о том, о чем мне хочется сказать. Так вот, одним из образцов «выхода из положения», самым значительным, как мне кажется, в начале советского периода был Михаил Зощенко. Своим литературным приемом он сумел обозначить одновременно и невозможность, и наличие изящной словесности в условиях краснознаменного уродства. В значительной степени культура советского периода представляла собой некое подобие рубцовой ткани, то есть той ткани, которая вырастает на месте травмы, – она способна поддерживать и сохранять форму некогда здоровой ткани, но не может выполнять ее специфическую функцию. Из всех так называемых деятелей отечественной культуры лишь единицы были настоящими. И мало кто из них мог открыться публично и раскрыться в полную силу. Большая часть истинных талантов сгинула. Кому относительно повезло – за границу с самого начала, а другие – в лагеря или каким-то иным ускоренным способом на тот свет. Для жизни оставались только так называемая внутренняя эмиграция, случайное укрытие от вездесущих органов, безвестность, подполье, безумие и тому подобный ассортимент способов проживания с неродившимся талантом, как с нераскрывшимся парашютом. Тогда огромный дар мог уместиться в «Мухе-Цокотухе», в каком-нибудь фильме-сказке для детей и т. п.
Юз принадлежит к тем, кто не был согласен всерьез принять эту действительность за свою подлинную и единственную жизнь, которую надлежит покорно проживать в предложенных ею рамках. Не в том смысле, чтобы лезть на баррикады или выходить на Красную площадь, а в том, чтобы постоянно ощущать и формулировать отклонение окружающей действительности от Нормы. Всегда иметь в виду незримо присутствующую Норму, а не сложившуюся практику. Юз никак не мог пребывать, например, в статусе официального писателя. Даже попытка разделить с другими хитрецами благодатную почву детской литературы хоть и удалась ему с профессиональной точки зрения, но не удалась с точки зрения экзистенциальной. Прекрасно понимая, в чем они состоят, не мог он хавать советские правила игры применительно к собственному творчеству и становиться еще одним Успенским, например. И, не в обиду последнему будь сказано, – слава Богу. Дар Юза принципиально бескорыстен по своей сути. Именно честность взгляда на жизнь и способа отражения увиденного лежит в основе его творчества. Он начал писать прозу без всякой мысли о возможности быть напечатанным, в полном смысле слова – «на троих».
Первый свой шедевр, «Николая Николаевича», он написал, чтобы порадовать трех самых близких своих собеседников, им же его и посвятил. Но и потом, став уже обожаемым и известным автором, никогда не занимался просчитыванием предполагаемого спроса, в его совершенных по форме сочинениях всегда есть совершенно четкий замысел, но никогда нет умысла. Молодой человек, который в американском посольстве в Москве выдавал мне визу, спросил, что написал приглашающий меня на свой юбилей Юз Алешковский. Он оказался бывшим студентом-славистом, изучавшим наш самиздат, но о Юзе ничего не знал и не слышал. И тогда я произнесла: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…». Американец радостно закивал головой и выдал мне визу.