Марта праздновала свой день рождения.
У окна Алексей Алексеевич с Русланом спорили о чем-то научном, и, как беспрестанно случается ныне, сугубо научное перешло в административно-организационное. Сначала Руслан говорил про сегодняшнюю судьбу тех больных, тех операций и тех методик, что составляли основу его диссертации, — и оба радовались. Потом стали сетовать, что Руслану как кандидату наук надо расти, а для этого в рамки простой больницы он не влезает. Хмельной Руслан был излишне прямолинеен и серьезен, хмельной Алексей — улыбчив и уклончив. Руслан сомневался и вроде бы не предлагался. Алексей поддакивал, но и не предлагал, хотя теоретически подобный торг мог возникнуть. Руслан рассуждал о разумности ухода в институт и о том, как трудно своими руками порушить удачно сработавшуюся компанию. Алексей Алексеевич присоединился и предполагал, что это будет сродни предательству. Потом вместе они радовались хирургическим успехам больницы, дружной работе и дружбе после работы. И наконец, с полутрезвой решительностью Руслан запретил своим рукам разрушать ими сделанное, предположив, что без его рук в отделении не обойдутся. А Алексей Алексеевич под конец вдруг с хмельной, но тем не менее иронической улыбкой изрек:
— Да не волнуйся. Найдутся руки.
— Думаешь, найдутся? — неожиданно спокойно отреагировал Руслан.
Федор, сидевший неподалеку на диване, бросал вялые протестующие реплики в их сторону:
— Ни черта, и здесь можно расти…
— И здесь можно докторскую сделать…
— И все равно здесь ни черта не разрушишь и не сломаешь…
— И не будет никакого предательства…
— И нечего радоваться успехам — это, черт побери, норма…
— И не пропадет никто без твоих рук…
Режиссер, работавший вместе со Львом, склонился к Феде и, приобняв его одной рукой, приговаривал:
— Правильно, правильно… И правильно… Вот и правильно… А мы из тебя потом фильм сделаем…
Руслан резко повернулся к режиссеру:
— Научно-популярный!.. А что он, твой киногерой, кушать будет?! За кандидатскую десятку прибавили, а за докторскую двадцать накинут. И все. А в институте… Здесь никакого продвижения. Разве что на Левкино место. Так еще десятку кинут.
Алексей сокрушенно кивнул головой, подтвердив, что еще накинут десятку.
— Ничего. А я еще на сотню в месяц надежурю, — подзаводил Федор своих захмелевших товарищей. Впрочем, было что-то искренне злое в его коротких, на первый взгляд бесстрастных словесных выстрелах. Или и впрямь ему казалось предательством даже само направление разговора?
— Надежуришь! А через десять лет каково тебе будет надежуриваться? А?
— Дожить бы. Тогда и посмотрим. А может, к тому времени вообще деньги отменят?..
Галя помогала Марте убирать со стола. Марта все время что-то говорила про жизнь, в отличие от мужчин совсем не научное, а с первых же слов «административно-организационное», но в пределах своей квартиры. Она объясняла Гале, что делает «для увеличения Львиной работоспособности». Говорила, как дрессировщик в цирке, упиваясь собственной сообразительностью. Галя молчала, думала про свое, поглядывала на Алексея, следила за временем. Нелегко ей было вести все стороны своего бытия, но и не сочетать их, разобщить полностью она тоже не могла. Что ей Мартины заботы! Она носила посуду на кухню, возвращалась, молча слушала Марту, думала о том, что Борьке у матери спокойно и надежно — хотя бы это хорошо. Почему-то она считала, что Борьку все ее проблемы обошли.
Лев Михайлович, чуть подрагивая, танцевал в ритме негромкой музыки с подругой Марты из библиотеки, прислушивался к дискуссии у окна, к оживленной трепотне жен Руслана и Федора, которые продолжали сидеть за разоренным столом с двумя мужчинами, друзьями Мартиной, возможно, счастливой юности.
Праздник медленно уходил. Умирал. Лев приблизился со своей дамой к столу, резко оборвал танец, налил себе рюмку, пристроился в самом углу.
— Ну, добьем остатки этого гнусного зелья и перейдем к чаю.
Кто-то подошел и тоже себе налил, кто-то поднял рюмку, стоявшую где-нибудь поблизости — на подоконнике, на столике, на полочке, — пили уже нехотя, надоело. Праздник умирал. Лев Михайлович продолжил:
— Я хочу выпить, чтобы все оставалось по-прежнему, как есть. Все мы хотим чего-то нового, но надо бы бояться этого нового — мы его не знаем. Так вот, чтоб не сдвинулось наступившее равновесие хорошего и плохого!
— Нет. Пусть двигается в лучшую сторону! — Руслан хотел улучшений. Он был оптимист.
— Да! — воскликнул хмельной Алексей. — А какая сторона лучшая? Где она?
— Правильно. Правильно! А мы фильм снимем. Художественный! — Режиссер рвался воплотить в экранную жизнь собравшихся вокруг него героев. — Да, художественный!
— Пусть двигается во все стороны. — Федор противоречил и Льву и Руслану — ближе, чем они, ему никто тут не был, и если уж выбрал линию противоречия на весь вечер, то, конечно, оппонировать приятнее всего близким людям.
— И не надо новых операций. — Алексей включился, очевидно, в ответ на какую-то вспыхнувшую в его голове заботу.
Никто не стал думать, что бы это значило, кроме, естественно, самого близкого друга.
— Это почему? — спросил Лев.
— Чтоб не сдвинулось! Правильно. — Режиссер поддерживал всех.
— Не поняли вы меня. — Лев расстроился. Становилось ясным: только извлекая корни из общей словесной окрошки, можно уразуметь, что тревожило их в трезвом состоянии.
— А зачем тогда сценарии делаешь? Славы они не дают, — выделился чей-то вопрос из общего гомона. Вот она, забота, вылезшая сквозь хмель и без всякого извлечения корня. Вся на поверхности.
— Чтобы обедать и закусывать повкуснее. За одну работу платят как за одну. За две — и плата вдвое. Вот. Пусть будет как есть, пусть ничего не меняется, — ответил Лев всем.
Спорщики замолкли. И выпили — каждый за свое. Марта, недовольная, исчезла на кухне. Женщины дружно собирали со стола оставшуюся посуду, и прежде всего недопитые бутылки. Женщины свою линию знали твердо. Принесли поднос с чашками, следом чайник, пироги, конфеты, варенье.
Все снова рассаживались вокруг стола. Галя обошла комнату и села рядом с Алексеем. Он отрицательно помотал головой. Она показала на часы. Он снова замотал головой, но уже не так категорически. Возникла идея еще коньячку к чаю, кто-то предложил ликерчика, не выяснив, есть ли он, но женщины были на высоте и не меняли своей извечной линии: кому охота подгулявшего мужика домой волочить! Они были на высоте и в силе — выпить мужчинам больше не удалось. Лидерство взяли за столом женщины. Речь пошла о том, как трудно достать хороший чай. Мужчины в основном помалкивали, в их утомленных мозгах зрела идея вечер завершить. Впрочем, возник небольшой всплеск мужской беседы о дневных чаепитиях в кабинете Льва. Все решили дружно и не очень галантно по отношению к хозяйке, что мужские чаепития лучше и что хороший чай им на работе нужнее, а дома он необязателен. Этим дружным и дружеским разговором исчерпаны были все темы, все животрепещущие проблемы сегодняшнего дня.
Галя первая встала и увезла Алексея Алексеевича. Ушли и остальные гости.
Марта ушла на кухню.
Лев ушел в себя — в который раз он сегодня решал вопрос: ехать домой или остаться здесь до утра?
Ноет спина, с настырным, раздражающим шумом льется из крана вода, в серой пене покачиваются островки свитеров, надуваются пузырями рубашки, сверху капает на шею, на волосы. Хватит — уже два часа, наверное, уродуюсь здесь. Выключила воду и тут же услышала: «Его нет… Да в любое время — мы привыкли… Да ради Бога. До свидания».
Кидаюсь в Иркину комнату. Из-за спинки кресла виднеется лишь ее макушка.
— Сколько раз просила: узнавай, кто звонит!
— Что кричишь? Да какая тебе разница? Надо будет — перезвонят.
— А может, болен кто? Ты же знаешь папу!
— Знаю, знаю. Кто болен — тем более перезвонит.
— Надо знать…
— Не надо знать. А если надо — знай: Саша Бурцев.
— Так нечего издеваться над матерью. К тому же он тебе не Саша, а Александр Евсеевич. Он из поликлиники?
— Из дома. Он тебе нужен, что ли?
— У Надежды Бенедиктовны приступ. Саша ищет отца, а он уже там.
— У Эн Бэ? — Наконец она соизволила обернуться. — Что с ней?
— Вот именно — что с ней? Откуда мне знать? — Я схватила аппарат и пошла к себе, подтягивая длинный телефонный шнур.
— Что там, плохо? — спросила она вслед. Но я уже закусила удила:
— Отстань! Спроси у папочки отчета…
И плотно прикрыла свою дверь. Я — у себя, она — у себя.
Чего я завелась?! Вот теперь сидим в одной квартире — и в разных камерах. Из-за этих ее дурацких слов — «какая тебе разница». Слава Богу, сама хоть понимаю отчего, а не сваливаю на усталость или больную спину. А Ирка, как услышала про Надежду Бенедиктовну, сразу перестала ершиться. Она этих стариков любит. И нас там любят. Самих по себе любят — вне зависимости от отца. Нам там спокойно и хорошо, лишних вопросов не задают — там я просто друг семьи. Им позвонишь и тут же слышишь знакомое и приятное: «М-м-м, Ве-ерочка, неплохо бы повидаться. Вот и Эн Бэ говорит: не презираете ли вы нас… М-м-м, приходите завтра к вечеру». Я всегда соглашаюсь. Завтра, послезавтра — у меня все вечера однообразно пусты. Ирка тут же садится в маленькое креслице между стеллажами и начинает цапать книги с полок, с письменного стола, со столика, который стоит рядом. Там куда руку ни протянешь — всюду книги. Она совсем не разговаривает и глаз не поднимает, но я-то знаю — все слышит, все запоминает, в памяти у нее оседают все байки из их жизни. Она еле верит тому, что эти «древние» истории происходили на глазах Эн Бэ и Бэ Эн. Она их иначе и не зовет. Не при них, конечно, при них как можно: они девять раз слушали Маяковского, чистым случаем способствовали примирению двух знаменитых академиков «древности» — так она отзывается о тех временах. Они видели Герберта Уэллса на прогулке в Парке культуры и отдыха имени Горького, когда парк был совсем новорожденный, а не тот, что сейчас, — привычное звукосочетание, где слова почти не разделяются по основному своему смыслу — что-то вроде «паркультуротдыха». Да, собственно, и отец ей кажется выходцем из какой-то неизвестно бывшей ли когда-нибудь эпохи. Она пришла в полное смятение, сообразив, что отец уже жил, а звукового кино еще не было. А Борис Николаевич, оказывается, родился, когда вообще не было кино, даже немого. Не придумали еще. Да, а мать у нее родилась недавно — в дни челюскинской эпопеи. Что она знает про эту эпопею?..