— Ах, идемте! — сказал он и схватил ее за руку, и они побежали вместе до самой черты прибоя и потом с шумным плеском вдоль края воды, заходя все глубже, сначала по щиколотку, потом по колено, прежде чем смело поплыть в открытое море.
— Не так плохо, Бэлпи! — крикнула она, ныряя.
— Не так плохо.
5. Попытки быть рассудительным
Что я делаю в этом нескладном мире?
Этот вопрос, возникший в сознании Теодора с помощью Тедди, возвращался теперь, всячески видоизменяясь и принося с собой множество ответов.
Тедди, по-видимому, пробивался к своей цели в жизни весьма настойчиво. Для него было ясно, что он будет студентом, будет вести научно-исследовательскую работу, станет профессором. Он уже заранее наметил для себя план действий. Он совершенно точно знал, что ему предстоит делать, чем придется пожертвовать, какие правила он для себя установит. Казалось, на его пути не может быть никаких препятствий между ним и этой определенной, избранной им будущностью.
У его сестры не было такого четкого плана. Но она переняла его решительный тон. Она собиралась учиться на доктора и добиться права голоса, это была тайная символическая мечта всех наиболее ретивых представительниц ее пола того поколения. Это было своего рода учтивое и сдержанное требование — чтобы женщине наконец открыли доступ к познанию самой себя, к той свободе располагать собой, к которой она стремилась в течение бесчисленных столетий рабства. Теодора эта определенность обоих его друзей приводила в замешательство. У него не было никаких планов. Когда они делились с ним своими предположениями, он только и мог сказать, что его интересует искусство или, возможно, критика. Он собирается писать.
— Но ведь ты же не готовишься к этому, — сказал Тедди.
— Готовиться? Что я собираюсь писать — клише, что ли?
— Я не понимаю, как можно рисовать или заниматься каким бы то ни было искусством, пока не овладеешь этим, не проникнешь во все тайны мастерства, я не представляю, как человек может писать, если он не знает, как можно повернуть и перевернуть каждое слово, каждое выражение, каждую фразу. А это нельзя знать без подготовки и без практики.
— Нет, это не так, — отвечал Теодор. — Это не так. Это приходит само. — И затем, словно спохватившись, Прибавил: — Я учусь рисовать.
— Ты должен упражняться в этом, как пианист, — сказал Тедди.
Теодор и сам чувствовал, что его художественные притязания несколько расплывчаты. Но надо же было что-то сказать! Он и говорил, но в глубине души это его не удовлетворяло. И сколько он ни думал об этом, ничего для него не прояснялось. Как только мысль его освобождалась от сдерживающей узды контакта с Брокстедами, им тотчас же завладевали мечты. И тогда уж он недолго оставался художником. Кем-кем он только не был! Сначала он был живописцем, таким тонким и прославленным, что самые знатные красавицы приходили к нему просить, чтобы он увековечил их красоту. Они ни перед чем не останавливались. Но для него — ему вспоминались Леонардо и Ромней, — для него существовал только один образ, смутная тень улыбки, которая властвовала над всем, что он творил. Тень улыбки — это был плагиат у Микеланджело, но ему представлялось, что это его собственное открытие. Но художник не может жить только своей мастерской. Мир нуждается в вождях. И вот наступает момент, и гениальный дилетант, отложив свое изящное ремесло, обращается к народу, и народ признает его своим вождем.
Теодор считал Фердинанда Лассаля[4] (в «Трагических комедиантах») весьма увлекательным примером; он прочел о нем все, что можно было найти, и перенес его историю в современные английские условия; он представлял себе Бэлпингтона (избранного в парламент депутатом от горняков Блэпа после нашумевшей на весь мир, захватывающей победной борьбы), изысканного, остроумного, находчивого, убедительного Бэлпингтона, во главе честных, грубоватых представителей простого народа. И вот сначала не во всем согласная с ним, несколько враждебная ему, появлялась фигура очаровательной политической деятельницы, которая в конце концов переходила на его сторону, — это была доктор Маргарет Брокстед. (Здесь он отступал от примера Лассаля.) Не одно женское сердце воспламенялось этой романтической фигурой. Новый Мирабо, соблазняемый прекрасной королевой, но на этот раз неуязвимый…
— То, к чему человек чувствует настоящую склонность, обычно и выходит у него лучше всего, — сказал профессор Брокстед. — Надо только наверняка знать, что ты именно этого хочешь, и вот тогда уж отдашься своему делу весь целиком. Это и есть самое достойное употребление жизни.
— Но не всем это удается, — заметила миссис Брокстед.
— Опыт, дающий отрицательный результат, — сказал профессор Брокстед — он разглагольствовал за чайным столом, — не менее ценен, чем тот, который удается. Может быть, даже и более.
— Но, сэр, — заикаясь, спросил Теодор, — разве неудавшийся опыт ммо-жет, мможет быть так уж ценен?
— Да, сэр, — отвечал профессор. — Если он или она обладают в достаточной мере здравым смыслом и мужеством, чтобы это понять. Смотрите действительности в лицо. Следуйте примеру стоиков.
И вот вскоре после этой беседы — как-то во время одной из долгих одиноких прогулок Теодора — Бэлпингтон Блэпский, теснимый со всех сторон, но твердо следуя примеру стоиков, погиб, глядя в лицо жестокой действительности, и лежал, запрокинув белое мраморное лицо, озаренное лунным светом, или шутливо беседовал на своем балконе, подобно сэру Томасу Мору, в то время как час его смерти приближался. Беседовал шутливо даже с леди Маргарет, пока не наступила минута, когда он протянул к ней руки для последнего крепкого объятия.
Затем в течение некоторого времени его критическое чувство, возродившееся в юности с новой силой и подстегиваемое бодрящими профессорскими замечаниями, честно пыталось перенести эти воображаемые драмы в область осуществимого. Еще раньше оно незаметно установило известные пределы места и времени.
И вот тут-то с Бэлпингтоном Блэпским и произошло то превращение, о котором мы уже упоминали выше, он наконец твердо решил познать самого себя, освободиться от всяких фантазий и даже пытался внушить себе, что он «просто Теодор Бэлпингтон, обыкновенный юноша», который смотрит действительности в лицо. «Суровый реалист», так говорил он, и в ту самую минуту, когда он говорил это, перед ним возникал образ настойчивого, решительного и даже не очень красивого и отнюдь не могущественного человека, живущего очень скромно и сурово, разговаривающего всегда очень сжато, действующего с неуклонной прямотой, без всяких этих вывертов воображения, что давало ему удивительную, чудесную власть над его более опрометчивыми и более своекорыстными ближними. Это было своего рода новое духовное пуританство, блэптизм, в сущности говоря, соединение всего честного, прямого. Эти Блэпсы; во главе которых стоял великий, чуждый всякого самообольщения и уничтожающий все иллюзии вождь, стали теми сильными, крепкими людьми, которые спасли разрушающийся мир. Это были истинные Наследники. Они строили мир заново. И первыми среди его помощников были великий исследователь, профессор Тедди Брокстед, и его мужественная прелестная сестра, доктор Маргарет Брокстед.
Теодор был так поглощен придумыванием всех этих увлекательных положений и обстоятельств, что ему не приходило в голову, не происходит ли нечто подобное этому, хотя, может быть, несколько отличающееся размерами и размахом, в воображении обоих его друзей — да и всех его знакомых. Он не сознавал того, что весь мир кругом, ослепленный такими же фантазиями, движется ощупью среди смутно различаемой действительности. Как бы ни фантазировал Теодор, ему никогда не приходило в голову, что и Тедди тоже иной раз получает в мечтах Нобелевскую премию за свою научную работу и, не задумываясь, употребляет ее всю целиком на новое оборудование для своей маленькой, но замечательной лаборатории, в которой он сделал все свои самые важные открытия, и что Маргарет становится видной политической деятельницей вроде юной Этель Сноуден или Маргарет Андерсон, бесстрашной, неподкупной, невозмутимой, звонкоголосой, и потрясает аудиторию (в которой на самом видном месте сидит Теодор), — возвещая ей, что в этот созданный мужчинами мир снобов и мошенников пришло наконец светлое, облагораживающее влияние женщины.
Паркинсоны устроили большой, шумный, веселый вечер, встречу Нового года. Спальни, чуланчики, мезонины, площадки на лестницах — все это превратилось в уголки гостиных, а кровати, замаскированные пестрыми пледами и ковриками» преобразились в диваны; на них можно было сидеть по-турецки, поджав ноги. Сыновья, дочери, пасынки, сводные сестры и братья, их друзья и друзья их друзей, молодые и старые — все были в сборе. В просторной гостиной стоял большой рояль, и двери в столовую были распахнуты настежь. Обычного традиционно-торжественного стола не было, но в самых неожиданных местах можно было обнаружить столики и буфеты, с тарелками, вилками и стаканами и всякими вкусными вещами. Две краснощекие, с красными руками девушки-служанки беспрестанно уносили, мыли и снова приносили тарелки и стаканы. В кабинете мистера Паркинсона для солидных гостей были расставлены столы для бриджа, а более легкомысленная публика упивалась собственным оживлением среди омелы, плюща и затейливых гирлянд остролиста. Каждому полагалось быть костюмированным, иначе говоря, сверх того, что вы надевали на себя обычно, вам полагалось нацепить на себя что-то еще; молодежь развлекалась танцами и играми. На тех, кто являлся в своем обычном виде, надевали бумажные колпаки. Клоринда была в резной короне, взятой напрокат у театрального костюмера, и очень эффектно изображала Бодикку, а Раймонд, как всегда, изображал Веласкеса с маленькой непрочно приклеенной остроконечной бородкой, которую он всякий раз судорожно подхватывал и водружал на место, когда она съезжала, что случалось довольно часто. Клоринда придумала очень удачный костюм для Теодора — он был теперь почти с нее ростом, — она взяла длинную шерстяную фуфайку и бумажное трико и выкрасила их серебряной краской, подпоясала Теодора узорчатым серебряным поясом, накинула ему на плечи свою белую, подбитую мехом пелерину, в которой она ездила в театр, и надела ему на голову маленький посеребренный шлем, крылатый шлем викинга, взятый напрокат вместе с тиарой. Она чуть-чуть загримировала его, и Теодор на этот вечер превратился в удивительно хорошенького, может быть, несколько хрупкого и не совсем типичного, юного варяга.