— Да не в нем только дело, а во всем, во всем… Какая я несчастная… Вот увидите, они еще скажут, что я мерзавка… Еще бы, там мать убивается с горя, тут этот бедняга, который все утро хныкал у меня под дверью, и все другие, которые разорились из-за меня, проев со мной все свои денежки… Верно, лупи Нана, лупи ее, тварь! Чего обо мне только не наговорят, хоть я и не слышу, а знаю: грязная девка, со всеми спит, всех обирает, многие даже через нее поумирали, а уж зла причинила — прямо не счесть…
Она замолкла, слезы душили ее; не помня себя от горя, она бросилась на диван, зарылась лицом в подушки. Она чувствовала, как все зло, разлитое вокруг, все беды, которые она принесла людям, накатывали на нее горячей волной жалости; и она продолжала обиженно повторять, как маленькая девочка:
— Ох, худо мне! Худо!.. Не могу, душит меня… Уж больно тяжело, когда тебя люди не понимают, когда все против тебя, потому что они сильнее… А ведь, может быть, человеку не в чем себя упрекнуть, может, у человека совесть чиста… Да, да!
Она рассердилась, взбунтовалась. Вскочила с дивана, утерла слезы, взволнованно зашагала по комнате.
— Нет, нет, пусть говорят что им вздумается, вина не моя. Разве я злой человек? Ну, скажи?.. Все отдаю, что у меня есть, мухи зря не обижу… Это они сами, сами они! Я всегда только одного хотела, чтобы никого из них не обидеть. Они цеплялись за мои юбки, а теперь, глядишь, одни померли, другие обнищали, третьи кричат на всех перекрестках, что я их счастье разбила.
Остановившись перед Лабордетом, она хлопнула его по плечу.
— Ну скажи, права я или нет, ведь все на твоих глазах происходило… Разве я их к чему-нибудь принуждала? Разве тут вечно не крутилась целая дюжина и каждый старался другого перещеголять в пакостях! Мне было противно, страшно, я как могла упиралась, старалась им не потакать. Взять, к примеру, одно то, что все хотели на мне жениться! Ну как тебе понравится? Здорово выдумали, а? Да, дружок, стоило мне захотеть, и я давным-давно была бы баронессой или графиней. Только я отказалась, я-то ведь, слава богу, с ума не сошла… А от скольких гадостей и преступлений я их оберегла!.. Иначе бы все подряд воровали, убивали родных, отца бы с матерью укокошили. Стоило мне только слово сказать, а я, нет, не говорила!.. А сейчас, сам видишь, вот она награда… Взять хотя бы Дагне, я его, подлеца, женила; с голоду подыхал, я его пристроила, до того неделями без денег принимала. Вчера встретила, а он морду воротит. Ну нет, свинья паршивая! Я получше тебя!
Она снова зашагала по комнате, потом со всего размаха хватила кулаком по столику.
— Нет, черт побери, несправедливо это! Само общество плохо устроено. Во всем обвиняют женщин, когда мужчины первые требуют бог знает чего… Слушай-ка, теперь я могу тебе сказать; когда я им уступала, — понимаешь? — так вот никакого мне это удовольствия не доставляло, ни на грош. Вот честное слово, мне все это было ни к чему!.. Теперь сам скажи, ну при чем тут я?.. Опротивели они мне до чертиков! Если хочешь знать, без них, без того, что они со мной сделали, я, может, в монастыре бы сейчас была, молилась бы себе богу, потому что я с детства верующая… Значит, черт возьми, не зря они своими деньгами, шкурой своей расплачиваются. Сами виноваты. Я-то тут при чем?
— Совершенно верно, — подтвердил Лабордет, убежденный ее словами.
Зоя ввела Миньона, и Нана встретила его улыбкой: хватит, наревелась. Он адресовался к ней с комплиментами ее жилищу, весь еще под впечатлением недавнего осмотра, но она дала ему понять, что особняк ей приелся; теперь у нее новые мечты: в один прекрасный день она все подряд распродаст. Потом, когда Миньон изложил ей цель своего посещения, — дело в том, что дают спектакль в пользу несчастного старика Боска, которого разбил паралич, — Нана ужасно растрогалась и взяла две ложи. Меж тем вошла Зоя и доложила, что карета подана; мадам велела принести шляпку; завязывая под подбородком ленты, она стала рассказывать мужчинам историю этой несчастной Атласки и заключила:
— Еду в больницу… Никто так меня не любит, как она. Правду говорят, что у мужчин нет сердца! Как знать? Может, я ее в живых уже не застану. Все равно попрошу, чтобы меня к ней провели. Хочу ее в последний раз поцеловать.
Лабордет и Миньон улыбнулись. Печаль Нана уже улеглась, она ответила им улыбкой, потому что эти двое в счет не шли и все могли понять. И действительно, оба в сосредоточенном молчании восхищенно смотрели на Нана, застегивавшую перчатки. Она стояла неподвижно, как бы возвышаясь над этими несметными богатствами, собранными в особняке, владычица мужского племени, поверженного к ее стопам. Подобно древним идолам, чье страшное капище усыпано человеческими костями, она попирала ногой груду черепов; она сеяла вокруг себя катастрофы: яростное пламя пожрало Вандевра, впавший в черную меланхолию Фукармон бороздил далекие воды Китайского моря, разорившийся Штейнер вынужден был вести жизнь порядочного человека, и Ла Фалуаз с его идиотским тщеславием, и трагический распад семейства Мюффа, и бескровный труп Жоржа, возле которого всю ночь сидит без сна Филипп, вышедший накануне из тюрьмы. Итак, она завершила свое дело разрушения и смерти, эта муха, прилетевшая с клоаки парижских окраин, неся в себе гнилостные миазмы социальных недугов, растлевая души людей одним своим прикосновением. И было справедливо, было хорошо, что она стала мстительницей за мир, ее породивший, мир голытьбы и отверженных. И меж тем как женское начало в ее лице, торжествуя, парило в блеске славы над своими распростертыми жертвами — так солнце поутру встает над полем кровавой сечи, — сама Нана пребывала в полном неведении содеянного, подобно великолепной неразумной твари, была все той же добродушной, славной девкой. Жирная, мирная, плотью здоровая, духом веселая. Все стало ей ни к чему, этот дурацкий особняк казался слишком тесным, слишком забит мебелью, из-за которой ступить негде. Жалкий сарай, для начала еще могло сойти, но теперь… Теперь она мечтала об ином, о лучшей доле; и в роскошном туалете она отправилась облобызать на прощанье Атласку, чистенькая, степенная, даже лицо у нее стало какое-то новое, будто жизнь еще не коснулась ее.
XIV
Нана внезапно исчезла с горизонта; прыжок, нырок, полет в неведомые края. Перед отъездом она устроила себе волнующее развлечение — пустила с аукциона все подряд: особняк, мебель, драгоценности, все, вплоть до платьев и белья. Назывались умопомрачительные цифры — пять аукционов принесли ей больше шестисот тысяч франков. Последний раз Париж видел ее в феерии «Мелузина», поставленной в театре Гетэ, который арендовал в порыве отчаянной отваги Борденав, по-прежнему сидевший без гроша; Нана снова появилась на сцене вместе с Прюльером и Фонтаном, играя некую могущественную и безмолвную фею, но сумела сделать из роли простой фигурантки «гвоздь» спектакля с помощью двух-трех пластических поз. В последующие дни столь же шумного успеха, когда Борденав, фанатик рекламы, разукрасил весь Париж трехаршинными афишами, как-то утром пронесся слух, будто Нана сбежала в Каир; просто поругалась с директором, придравшись к какому-то неловкому слову, — каприз слишком богатой женщины, которая не позволит собой командовать. Впрочем, она уже давно забрала себе в голову непременно отправиться к туркам.
Прошли месяцы. О ней начинали забывать. Когда господа мужчины и милые дамы случайно упоминали ее имя, каждый спешил рассказать самую невероятную, самую чудесную историю, не считаясь с вариантами соседа. Нана, мол, покорила вице-короля и теперь царит в роскошном дворце, имея на побегушках две сотни рабов, которым, шутки ради, велит рубить головы. Ничего подобного, она прожила все денежки с великаном-негром, воспылав к нему предосудительной страстью, он пустил ее по миру, и она вынуждена теперь промышлять в Каире самым низким развратом. Недели через две новая весть сразила всех, как громом, — кто-то клялся, что встретил Нана в России. Легенда росла: ее теперь содержит какой-то князь, она утопает в бриллиантах. А через неделю все дамы уже знали ее драгоценности наперечет, ссылаясь на то, что им подробно описали их, хотя никто не мог сказать, кто же именно описал: перстни, серьги, браслеты, ривьера шириной в два пальца, королевская диадема, а посредине бриллиант с мизинец. В туманной дымке далеких стран она сверкала таинственным блеском: идол, изукрашенный драгоценными каменьями. Теперь имя ее произносилось многозначительно, серьезным тоном, можно было только мечтать и преклоняться перед этим богатством, добытым у варваров.
Как-то июльским вечером, часов в восемь, Люси вышла из кареты на улице Фобур-Сент-Оноре и заметила Каролину Эке, которая направлялась пешком в соседнюю лавочку. Люси окликнула Каролину и сразу же выложила:
— Ты уже обедала, — значит, свободна? Тогда, душенька, едем со мной… Нана вернулась.