– Но успокойтесь, Антонина, я совершенно равнодушна к извергу вашему; я едва его знаю.
– Вы говорите неправду, вы скрываете.
– Нимало.
– Вы скрываете! – кричала кузина, сжимая с жаром мою руку, – он успел уже поработить и ум, и волю, и сердце ваше…
– Какая химера!
– Нет, Nathalie, не химера, а истина; и если б вы знали… Но оставим покуда Старославского: есть обстоятельства, есть вещи, которые мне ближе к сердцу, и о них хочу говорить с вами, мой ангел. Послушайте, кузина, скажите мне откровенно: может ли тронуть вас истинное, бескорыстное чувство, способны ли вы оценить настоящую любовь?
– Без сомнения, – отвечала я, приготавливаясь внутренне к декларации Купера устами Антонины.
– Что дала бы я за уверенность, что слова ваши истина!..
– Поверьте, Антонина, что главное свойство мое – откровенность, и особенно в тех случаях, где обстоятельства того требуют.
– Если так, то я оживаю духом, оживаю надеждою и начинаю обожать вас еще более, кузина, – воскликнула Антонина, бросаясь целовать меня. – Ах, если б вы знали, какою новою жизнью заставляете вы биться мое сердце!
– Но вы не кончили? – заметила я, страшась излияний радости Антонины.
– О, что остается сказать мне, ничтожно в сравнении с тем, что уже высказано; и если вы признаете себя свободною, если сердце ваше способно оценить истинное чувство – все кончено!
– Однако.
– Нет, нет, кузина! вы уже знаете сами, вы слишком умны; мы понимаем друг друга. О, как я счастлива!
– Все это прекрасно, Антонина; но точно ли мы поняли друг друга?
– Надеюсь!
– Я нет.
– Не верю.
– Напрасно, потому что, по совести, ничего не понимаю.
– Точно?
– Точно.
– В таком случае, кузина, извольте, я объяснюсь; но если замечу, что вы, слушая меня, станете платить за откровенность мою скрытностью, предупреждаю, разлюблю вас вовсе; между нами не должно быть ни стыдливости, ни тайн… Мы знакомы недавно, Nathalie, это правда; но нужно ли долгое знакомство, чтоб сделать о людях правильное заключение?
– Потом…
– Следовательно, с умом вашим вы уже сказали себе: «Антонина сумасшедшая, взбалмошная; вся жизнь ее сонм несбыточных мечтаний, радужный букет идей, цветов нездешнего мира… она слишком выспренна для земли; назначение ее – пространство, эдем духов и проч.» Ведь вы уж все это сказали о бедной Антонине, и вы правы, Nathalie: Антонина такова; она это знает, знает и то, что душевную жажду ее не утолят люди, что пылающих стремлений и сердечного голода не насытят люди… но да свершится! в сторону несчастную и перейдем к другим, более, может быть, достойным.
– Перейдем, ma cousine…
– О, да! перейдем! – повторила Антонина с восторженною улыбкою, сквозь которую проглядывала пара испорченных зубов, – не назначены ли мы к достижению высокой цели творения? да, будем по крайней мере сподвижниками чуждого достижения, перейдем… перейдем…
Послушай, Sophie; положим, что сельские удовольствия наши не могут завлечь тебя в наши края; но ты, обожающая все смешное, неужели ты не находишь, что Антонина, одна, отдельно от всего прочего, стоит того, чтоб тотчас же приказать укладываться, отправиться в двухнедельный отпуск и прилететь ко мне на помощь? Но Антонина ведь прелесть что такое! Грустно не иметь таланта рисовать так хорошо, чтоб изобразить это существо, назначенное к достижению высшей цели, эту сподвижницу чуждого достижения, с ее душевною жаждою, с голодом, которого люди насытить не могут, с тонкою косою, перевязанною ниткою, с толстым грубым басом и этим небесным взглядом… Но слушай… мы перешли к теме, кому доступно блаженство.
– Я не долго жила, – продолжала Антонина, – но все дни мои обозначались новыми убеждениями; с ранней весны постигла я (то есть Антонина), что страсти людей порабощены материальностью, что в слабых существах (то есть в нас с Антониной же) ищут не высокого душевного наслаждения, а унизительного чего-то; при одной мысли этой вся кровь моя приливается к сердцу, и, как лютыми волнами, наводняется оно горечью и отчаянием. Еще ребенком, спрашивала я сама себя (то есть все-таки Антонина), где же искать их, этих существ, о которых нашептывает нам самосознание? где страна благословенная, страна избранных? существуют же они… они должны существовать!.. В такой мучительной борьбе с собою провела я несколько лет (по моему расчету, лет этак около десяти) и наконец достигла цели…
– Как, ma cousine, вы нашли такое существо? – спросила я, внутренне радуясь за Антонину.
– Да, нашла, – отвечала она таинственно и величественно, – я нашла избранного…
– Как же вы счастливы, ma cousine! – невольно воскликнула я, надевая на плечи счастливицы спавшую с них кофту.
– Счастлива, счастлива! – проговорила Антонина, – но надолго ли?
– Почему же не надолго?
– Почему? потому что другой путь назначен ему свыше, потому что с другим источником должна слиться его жизнь и всем этим насладится другое существо, другая женщина – таков предел, и я смиряюсь перед ним!
– И вы не завидуете этому другому существу, Антонина?
– Вы этого не думаете, мой ангел, – отвечала кузина, качая головой.
– Но я не вы и, к стыду моему, так много совершенств не в силах были бы оценить ни ум мой, ни сердце.
– Но кто же мешает вам?
– Что это?
– Приготовить себя.
– Но к чему?
– К жизни возвышенной, к миру духовней поэзии…
– Достойна ли я?
– Вы, вы! Nathalie!
И при этом возгласе глаза привилегированного существа начинали уже разгораться, а из уст этого существа, так мне и казалось, что выскочит предложение руки и сердца Купера. Но минута была неудобна для меня; потом я разочла, что отказ мог бы превратить привилегированную в кошку, а по превращении сподвижницы к достижению мира невидимого, небезопасно было бы мне оставаться с нею глаз на глаз; сверх того, почему не продлить удовольствия, которое ни в каком случае возвратиться не могло? Подумав так, я отдалила развязку, обещав измерить свои интеллектуальные способности, и очень ловко навела разговор на Старославского.
На чем могла основываться антипатия Грюковских к соседу нашему? И зачем относиться о нем так дурно, называть Старославского извергом, безнравственным человеком, существом, как выразился поэт, считающим дни свои победами над неопытностью, и, что больше всего меня интересовало, не отказывающего ни одной женщине как в тильбюри, так и в собственном своем обществе? Неужели такой отзыв основан был на равнодушии Старославского к выспренним, духовным свойствам избранных братца с сестрицею? А месть?… я было и забыла про месть Купера, и в особенности того родственника-жуира, который должен был скоро явиться на помощь Куперу. Все это положила я себе извлечь из сердца Антонины; а чтоб успеть в моем предприятии, надлежало оставить нежной кузине полную надежду на успех в деле, к которому приступила она такпоэтически-перфидно.
Ты видишь, ma chиre, что дар выражаться красноречиво восприимчив…
Едва имя Старославского было произнесено мной, как выражение лица Антонины совершенно изменилось: брови сдвинулись, небесная улыбка исчезла вовсе, и самые уста покривились на сторону.
– Верите ли, кузина, – сказала она, поднося сжатую руку к переносице, – каждый раз, что имя это касается до моего слуха, со мной просто дрожь?…
– Отчего же?
– Отчего… отчего!.. Вы не разгадали еще Старославского, вы не имели случая узнать его коротко…
– А вы, кузина?
– Я! Но кто же был с ним в теснейших отношениях?
– Право?
– Надеюсь.
– Расскажите, пожалуйста, chиre Antonine: мне так любопытно слышать все это. Впрочем, может быть, поздно, и вы хотели бы заснуть!
– Я! хотеть заснуть? Как же дурно вы обо мне судите, друг мой! Заснуть? Но спросите, сплю ли я когда-нибудь и доступно ли мне материальное спокойствие?…
Я перепугалась нового вступления вечнобдящего существа на поднебесный путь, с которого она неохотно сходила на землю, и, не дав ей разлететься, перебила вопросом, когда именно Антонина познакомилась с соседом?
– Несколько лет назад, – отвечала кузина, – мы потеряли папашу в Тамбове и, оставшись совершенно одинокими, переехали в здешнюю деревню, которая принадлежит мамаше. Убитая горестью, мамаша понесла все бремя хозяйства, а Купер возложил на себя священную обязанность нашего воспитания. Старославский был в то время на Кавказе и редко наезжал в свой противный Грустный Стан – противный потому, что я вспомнить его не могу равнодушно.
– А вы были в нем?
– Нет, но все равно; по описаниям я воображаю, что это такое!..
– Потом, кузина…
– Потом, очень натурально, мы стали разузнавать, кто живет по соседству; нам назвали многих, в том числе и его. Вслед за тем управляющий или приказчик, одним словом, кто-то такой, затеял с мамашею спор о какой-то земле; вообразите, даже жаловался на мамашу в городе, и к нам приезжали разные чиновники с бумагами – пренеприятно! Мамаша решилась сама написать Старославскому, описывая подробно все дело и прося его очень любезно кончить спор. Как же вы думаете, ma cousine, поступил Старославский? Правда, письмо его было очень любезно и мило написано, и, сколько я помню, он отдавал в мамашино распоряжение все свои оранжереи с цветами и фруктами, конечно, потому, что сам ими пользоваться не мог; но все-таки спор продолжался, и мы впоследствии были даже вынуждены заплатить его крестьянам… Тем начались неприязненные отношения наши. Вдруг однажды является сам Старославский; он был в отпуску. Мамаша, забыв все прошлое, приняла его очень любезно; мы были тогда детьми; я не помню даже, сколько мне было лет (ей было за двадцать). Разумеется, с первого взгляда он показался всем довольно порядочным, впрочем, как большая часть молодых людей… Пробыв несколько часов, он уехал, а на другой день Купер отдал ему визит. Прошло с неделю времени, Купер опять отправился к нему, ma chиre, и позвал его к нам. Старославский явился; мамаша все-таки очень мило пеняла соседу за редкие посещения; гость отзывался боязнью обеспокоить частыми посещениями; но мамаша настаивала, посылала Купера в Грустный Стан только что не каждый день, и наконец Старославский сделался у нас очень частым гостем. Но что уже было дальше, – прибавила Антонина, – я не знаю, должна ли я говорить, ma cousine… мне как-то неловко… а все-таки Старославский дурной человек, человек безнравственный!