За последнее время он еще больше исхудал, но тут я впервые с содроганием заметила, как глубоко ввалились его глаза, как заострились все черты. Возможно, лунный свет создавал такое впечатление, но мне показалось, что лицо брата, еще недавно такое прекрасное, стало изможденным и худым, как у старика. Джон ни на мгновение не прекращал водить смычком. Он повторял одну и ту же жуткую мелодию, гальярду из «Ареопагиты», с бессмысленностью заводной куклы.
Нас он не видел, и мы не окликнули его, только стояли молча, потрясенные этим ночным видением. Констанция стиснула мне руку. Даже в призрачном лунном свете я заметила, как страшно она побледнела.
— Софи, — прошептала она, — он сидит на том самом месте, где когда-то признался мне в любви.
Я хотела ответить, но голос изменил мне. Невозможно было отвести глаз от страдальческого лица брата, и впервые в голове моей забрезжила страшная догадка: он безумен, и свела его с ума гальярда, недаром он одержим ею.
Мы стояли в неподвижном молчании. Прошло уже полчаса, а Джон все играл, не прерываясь ни на секунду. Внезапно он остановился, и гримаса отчаяния исказила его черты. Он положил скрипку и закрыл лицо руками. Я не могла больше этого вынести.
— Констанция, — взмолилась я, — уйдем отсюда. Мы уже ничем ему не поможем.
Мы повернулись и, крадучись, пустились в обратный путь. На площадке Констанция остановилась и, оглянувшись, посмотрела с выражением невыразимого страдания на того, кого любила так беззаветно. Джон поднял голову, и его чеканный профиль отчетливо проступал в тусклом свете луны.
Констанция видела мужа в последний раз.
Она сделала шаг, словно порываясь броситься к нему, но силы изменили ей, и мы пошли прочь. У дверей ее комнаты до нас издалека долетел чуть слышный рефрен гальярды.
Наутро горничная принесла мне записку от брата. В ней было всего несколько строчек, торопливо нацарапанных карандашом. Джон писал, что Ройстон вреден для его здоровья, и потому он решил вернуться в Италию. Письма можно посылать ему на виллу де Анджелис. Парнем, его камердинер, последует за хозяином, как только упакует багаж. И все — ни слова прощания близким, ни последнего «прости» жене.
Оказалось, Джон совсем не ложился в ту ночь. Едва забрезжило утро, как он велел оседлать своего Сентинеля и ускакал в Дерби; оттуда с первой почтовой каретой уехал в Лондон. Решение покинуть Ройстон пришло к нему внезапно, он даже не взял с собой никакого багажа. Я не удержалась и внимательно обследовала комнату Джона, мне хотелось узнать, куда он дел скрипку Страдивари. Я не нашла ни скрипки, ни футляра от нее, хотя с трудом могла представить, как он умудрился увезти ее верхом. Правда, остался запертый дорожный сундук, который Парнем должен был доставить хозяину, и скрипка могла находиться в нем, но я почему-то была уверена, что брат взял ее с собой. Действительно, он так и сделал.
Дорогой Эдвард, рука отказывается писать о том, что случилось после отъезда твоего отца. Даже время не смогло залечить мои раны, не смогло утолить горечь утраты, и потому я буду краткой.
Через две недели после отъезда Джона мы перебрались в Уорт, чтобы подышать морским воздухом на исходе лета. Твоя мать уже вполне пришла в себя после родов, здоровье ее поправилось, если не считать упадка духа, вызванного поведением мужа. Но как нередко случается после родов, ее подстерегала коварная болезнь. Мы уже радовались, что все опасности позади, но, увы! радость наша была преждевременной. Уже через несколько часов после первого приступа стало ясно, что положение угрожающе. Все, что в силах человеческих, было сделано, чтобы спасти Констанцию, но, видно, Господь судил иначе. Появились признаки заражения крови, открылась горячка, и через неделю бедняжки не стало.
Страшно было смотреть, как металась она в бреду, но я благодарю Бога, что он не оставил ее своею милостью, и она умерла, не приходя в сознание. Уже за два дня до кончины Констанция никого не узнавала, и горькая мысль, что она уходит из жизни, не услышав ни слова утешения от своего несчастного мужа, не усугубляла ее и без того безмерные страдания.
В то время письмо до Неаполя шло пятнадцать или двадцать дней. Все кончилось так стремительно, что Джон даже не успел получить известие о болезни жены. Миссис Темпл и я оставались в Уорте и, отупев от горя, ждали возвращения Джона. Прошло больше месяца, а он все не приезжал и даже не сообщал, когда вернется. Мы встревожились, решив, что с ним случилась беда или известие о смерти жены так потрясло его, что он впал в глубочайшую депрессию. Все наши повторные письма оставались без ответа. В конце концов я написала Парнему, и камердинер ответил, что хозяин по-прежнему живет на вилле де Анджелис, здоровье его все так же в расстройстве, только он стал еще бледнее и еще больше похудел, если такое мыслимо представить. Дни тянулись за днями, и вот в конце ноября от брата наконец пришло письмо. На листочке, вырванном из блокнота, он писал карандашом, что не вернется к Рождеству, и объяснял мне, как обратиться к его банкирам, если понадобятся деньги на хозяйство. О покойной жене он не упомянул ни словом.
Стоит ли говорить, Эдвард, как это подействовало на миссис Темпл и на меня, — просто представь на минуту, что бы ты чувствовал на нашем месте. Не стану подробно рассказывать о нашей жизни в эти месяцы, это ничего не добавит к моему повествованию. Как требует долг сестры, я несмотря ни на что довольно часто посылала брату письма, остававшиеся без ответа.
В конце марта в Уорт вернулся Парнем. Он рассказал, что хозяин заплатил ему жалованье за полгода вперед и отпустил с миром. Парнем безупречно и преданно служил нашей семье много лет, и я без колебаний предложила ему хорошее место в Уорте до возвращения хозяина. Судя по его словам, состояние здоровья сэра Джона не менялось к лучшему, он слабел на глазах. Я едва удержалась, чтобы не расспросить его об образе жизни хозяина и его тамошних занятиях, но гордость не позволила мне это сделать. Однако от горничной я случайно узнала, что Парнем рассказывал ей, как сэр Джон, не жалея денег, перестроил виллу де Анджелис и нанял себе итальянских слуг, чем, естественно, глубоко обидел своего камердинера.
Между тем пролетела весна, наступило лето.
В последний день июля, спустившись утром к завтраку, я увидела на столе адресованный мне конверт и, узнав руку брата, торопливо распечатала письмо. Оно было коротким. Сейчас, когда я пишу эти строки, старый листок лежит передо мной. Чернила потускнели от времени, но живы воспоминания о том, какие чувства вызвала у меня эта весточка от брата.
Любимая моя Софи,
если можешь, выезжай ко мне, не теряя времени, иначе, боюсь, будет поздно. Мне необходимо увидеть тебя. Врачи говорят, что я болен и дорога убьет меня, если я отважусь отправиться в Англию.
Твой любящий брат Джон.Я пришла в изумление, как непохоже было это письмо на прежние сухие, равнодушные записки с их холодными обращениями «Дорогая Софи» и «Искренне твой», которые, к сожалению, стали для меня уже привычными. Изменился даже почерк. Это были не те мелкие, неразборчивые каракули, которыми он писал последние годы, — нет, я узнала размашистую решительную руку брата той поры, когда он поступил в Оксфорд. И хотя, видит Бог, это не могло служить ему оправданием после всех совершенных им тяжелых проступков, но меня до глубины души взволновало, что он снова назвал меня «любимая моя Софи» и подписался «твой любящий брат». Всей душой рванулась я к нему, и так уж велика в женском сердце любовь к дорогим ему близким, что я сразу же забыла обо всех обидах, ощущая лишь безмерную жалость к несчастному одинокому страннику, который лежал больной и, может быть, умирающий далеко на чужбине.
Я тут же показала письмо миссис Темпл. Она прочитала его несколько раз и задумалась. Потом обняла меня и, поцеловав, сказала:
— Поезжай к нему, не откладывая, Софи. Его нужно привезти домой в Уорт, и помоги ему вернуться на праведный путь.
Я велела, чтобы тотчас же начали упаковывать багаж. Мы решили, что я доеду до Саутгемптона, а оттуда поездом до Лондона. Между тем миссис Темпл давала распоряжения к отъезду в Ройстон через несколько дней, и я поняла, что у ней не хватит сил встретиться с Джоном после смерти дочери.
Со мной поехала моя горничная, и проводником я взяла Парнема. В Лондоне мы наняли карету на все время пути, и от Кале на почтовых кратчайшим путем направились в Неаполь. Не делая передышек, проехали через Марсель до Генуи за семнадцать дней, письмо брата заставляло меня торопиться. Я впервые была в Италии, но, снедаемая безумной тревогой, не воспринимала красоты пейзажей, виды городов, и вообще ничего не замечала. В памяти осталась только изнурительная тряска по плохим дорогам да нестерпимая жара. Была середина августа, лето стояло на редкость жаркое. Когда мы проехали Геную, зной стал почти тропическим. Даже ночь не приносила живительной прохлады, раскаленный воздух нависал неподвижным душным бременем, и от его огненного дыхания в карете нередко делалось почти как в печке.