Таким образом "опасная" минута, продолжавшаяся ночь, была мною вовсе не замечена.
Но не на море только, а вообще в жизни, на всяком шагу, грозят нам опасности, часто, к спокойствию нашему, не замечаемые. Зато, как будто для уравновешения хорошего с дурным, всюду рассеяно много "страшных" минут, где воображение подозревает опасность, которой нет. На море в этом отношении много клеплют напрасно, благодаря "страшным", в глазах непривычных людей, минутам. И я бывал в числе последних, пока не был на море.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы и сами моряки были вовсе нечувствительны ко всем случайностям, постигающим плавателей. Не из камня же они: люди – везде люди, и искренний моряк – а моряки почти все таковы – всегда откровенно сознается, что он не бывает вполне равнодушен к трудным или опасным случаям, переживаемым на море. Бывает у моряка и тяжело, и страшно на душе, и он нередко, под влиянием таких минут, решается про себя – не ходить больше в море, лишь только доберется до берега. А поживши неделю-другую, месяц на берегу, – его неудержимо тянет опять на любимую стихию, к известным ему испытаниям.
Но моряк, конечно, не потревожится никогда пустыми страхами воображения и не поддастся мелочным и малодушным опасениям на каждом шагу, по привычке к морю с ранней молодости.
По приходе в Англию забылись и страшные, и опасные минуты, головная и зубная боли прошли, благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и мы, прожив там два месяца, пустились далее. Я забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о моей болезни, соглашался было отпустить меня. Вперед, дальше манило новое. Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы.
Упомяну кстати о пережитой мною в Англии морально страшной для меня минуте, которая, не относясь к числу морских треволнений, касается, однако же, всё того же путешествия, и она задала мне тревоги больше всякой качки.
Адмирала с нами не было: он прежде фрегата уехал один в Англию делать разные приготовления к продолжительному плаванию и, между прочим, приобрел там шкуну "Восток", для плавания вместе с "Палладой", и занимался снаряжением ее и разными другими делами. В Петербурге я видел его мельком и уже на Портсмутском рейде явился к нему в качестве секретаря и последовал за ним в Лондон. Он сейчас же поручил мне написать несколько бумаг в Петербург, между прочим изложить кратко историю нашего плавания до Англии и вместе о том, как мы "приткнулись" к мели, и о необходимости ввести фрегат в Портсмутский док, отчасти для осмотра повреждения, а еще более для приспособления к фрегату тогда еще нового водоопреснительного парового аппарата.
Он мне показал бумаги, какие сам писал до моего приезда в Лондон. Я прочитал и увидел, что… ни за что не напишу так, как они написаны, то есть таким строгим, точным и сжатым стилем: просто не умею!
"Зачем ему секретарь? – в страхе думал я, – он пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я – лишний!" Мне стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени самому писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Самое худшее было впереди, когда я вернулся из Лондона в Портсмут и когда надо было излагать в рапорте историю плавания до Англии и причины ввода фрегата в док. Я думал, что это ровно ничего не значит. Я помнил каждый шаг и каждую минуту – и вот взять только перо да и строчить привычной рукой: было, мол, холодно, ветер дул, качало или было тепло, вот приехали в Данию… (Боже вас сохрани сказать когда-нибудь при моряке, что вы на корабле "приехали": покраснеют! "Пришли", а не "приехали"!) Нет, вижу, не клеится. Ничего не выходит. "А вы возьмите, – говорят мне, – шканечный журнал, где шаг за шагом описывается всё плавание". Кроме того, я взял еще книги и бумаги подобного содержания. Погляжу в одну, в другую бумагу или книгу, потом в шканечный журнал и читаю: "Положили марсель на стеньгу", "взяли грот на гитовы", "ворочали оверштаг", "привели фрегат к ветру", "легли на правый галс", "шли на фордевинд", "обрасопили реи", "ветер дул NNO или SW". А там следуют "утлегарь", "ахтерштевень", "шкоты", "брасы", "фалы" и т. д., и т. д.
Этими фразами и словами, как бисером, унизан был весь журнал. "Боже мой, да я ничего не понимаю! – думал я в ужасе, царапая сухим пером по бумаге, – зачем я поехал!"
Мне припомнилась школьная скамья, где сидя, бывало, мучаешься до пота над "мудреным" переводом с латинского или немецкого языков, а учитель, как теперь адмирал, торопит, спрашивает: "Скоро ли? готово ли? Покажите, – говорит, – мне, прежде нежели дадите переписывать…"
"Что я покажу?" – ворчал я в отчаянии, глядя на белую бумагу. Среди этих терминов из живого слова только и остаются несколько глаголов и между ними еще вспомогательный: много помощи от него!
В трехнедельный переезд до Англии я, конечно, слышал часть этих выражений, но пропускал мимо ушей, не предвидя, что они, в течение двух-трех лет, будут моей почти единственной литературой.
"Зачем я здесь? А если уж понесло меня сюда, то зачем я не воспользовался минутным расположением адмирала отпустить меня и не уехал? Ах, хоть бы опять заболели зубы и голова!" – мысленно вопил я про себя, отвращая взгляд от шканечного журнала.
Кроме этих терминов, целиком перешедших к нам при Петре Великом из голландского языка и усвоенных нашим флотом, выработалось в морской практике еще свое особое, русское наречие. Например, моряки говорят и пишут "приглубый берег", то есть имеющий достаточную глубину для кораблей. Это очень хорошо выходит по-русски, так же как, например, выражение "остойчивый", "остойчивость", то есть прочное, надлежащее сиденье корабля в воде; "наветренная" и "подветренная" сторона или еще "отстояться на якоре", то есть воспротивиться напору ветра и т. д. И таких очень много. Некоторые из этих выражений и подобные им, например "вытравливать (вместо выпускать) канат или веревку" и т. п., просятся в русскую речь и не в морском быту.
Но зато мелькают между ними – очень редко, конечно, – и другие – с натяжкой, с насилием языка. Например, моряки пишут: "Такой-то фрегат где-нибудь в бухте стоял "мористо": это уже не хорошо, но еще хуже выходит "мористее", в сравнительной степени. Не морскому читателю, конечно, в голову не придет, что "мористо" значит близко, а "мористее" – ближе к открытому морю, нежели к берегу.
Это "мористо" напоминает двустишие какого-то проезжего (не помню, от кого я слышал), написанное им на стене после ночлега в так называемой чистой горнице постоялого двора: "Действительно, здесь чисто, – написал он, – но тараканисто, блохисто и клописто!"
Жаль, Греча нет, усердного борца за правильность русского языка!
Не помню, как я разделался с первым рапортом: вероятно, я написал его береговым, а адмирал украсил морским слогом – и бумага пошла. Потом и я ознакомился с этим языком и многое не забыл и до сих пор.
Теперь перенесемся в Восточный океан, в двадцатые градусы северной широты, к другой "опасной" минуте, пережитой у Ликейских островов, о которой я ничего не сказал в свое время. Я не упоминаю об урагане, встреченном нами в Китайском море, у группы островов Баши, когда у нас зашаталась грот-мачта, грозя рухнуть и положить на бок фрегат. Об этом я подробно писал.
В путешествии своем, в главе "Ликейские острова", я вскользь упомянул, что два дня, перед приходом нашим на Ликейский рейд, дул крепкий ветер, мешавший нам войти, – и больше ничего. Вот этот ветер чуть не наделал нам большой беды.
Мы подходили к островам около вечера. На глазомер оставалось версты три, и нам следовало зайти за коралловый риф, кривой линией опоясывавший всё видимое пространство главного, большого острова. Издали чуть-чуть видно было, как буруны перекатывались, играя пеной, через каменную гряду. В этой гряде было два входа на рейд, один узкий с севера, другой еще уже – с юга. Фрегату входить надо было очень верно, как карете въезжать в тесные ворота, чтобы не наткнуться на риф. Адмирал не решился в сумерки рисковать и предпочел подождать рассвета. Отдали якорь при тихом, ласковом ветре, в теплой, южной ночи – и заранее тешились надеждой завтра погулять по новым прелестным местам. Наши суда "Князь Меншиков" и шкуна "Восток", – кажется, оба (забыл теперь) – уже пришли прежде нас и проскользнули в узкости легко. Небольшим судам, неглубоко сидящим в воде, это нипочем. Офицеры оттуда приезжали к нам повидаться и уехали.
Вдруг около полуночи задул ветер, не с берега, а с океана к берегу – а мы в этом океане стояли на якоре! Отдали другой якорь – и готовились бороться с неожиданным и внезапным врагом. Мы, не моряки, спали опять безмятежно и безмятежнее всех – я. По своему береговому, не совсем еще в морском деле окрепшему понятию, я всё думал, что стоять на месте все-таки лучше, нежели ходить по морю. Оно, пожалуй, и так, если стоять во время шторма в закрытом порте, но мы стояли в океане! Так провели ночь, беспокойно, то есть они, моряки, следя за успехами ветра. На другой день, около полудня, ветер стал стихать: начали сниматься с якоря – и только что второй якорь "встал" (со дна) и поставлены были марселя (паруса), как раздался крик вахтенного: "Дрейфует!" ("Тащит!"). "Отдать якорь!" – вслед за тем немедленно раздалась команда.