Как умело он ведет игру, подумал Шарло, этот престарелый попрыгун, он предлагает то, что людям сейчас нужнее любви, — покой. А слова лились и лились, как вода, как воды Леты.
— Я так устала.
— Тереза, теперь вы сможете отдохнуть.
Он продвинул ладонь по перилам и прикрыл ее руку своей, она не сбросила ее.
— Если бы только можно было кому-то довериться, — произнесла она. — Я думала, что могу доверять Шарло, а он солгал мне про Мишеля.
— Мне ты можешь доверять, — сказал Каросс. — Я признался в самом плохом. Открыл тебе, кто я.
— Да, — согласилась она. — Это правда.
Он пододвинулся к ней еще ближе. Невероятно, думал Шарло, как можно не чувствовать этой фальши, бьющей в нос, точно запах серы? Но Тереза даже не попыталась уклониться. Она качнулась к нему в объятья, закрыв глаза, как самоубийца. Каросс из-за ее плеча вдруг увидел внизу Шарло, ухмыльнулся, торжествуя, и заговорщицки подмигнул.
— Мадемуазель Манжо, — внятно проговорил Шарло.
Девушка отодвинулась от Каросса и смущенно посмотрела вниз. И ему вдруг стало до очевидности ясно, как она молода и как они оба стары. Он больше не испытывал к ней влечения, а лишь одну безмерную нежность. Лампа на площадке потускнела в сером свете наступающего дня, и Тереза на лестнице казалась маленькой бледной девочкой, которой засидевшиеся в доме гости помешали вовремя лечь спать.
— Я не знала, что вы здесь, — пробормотала она. — Вас так долго не было…
Каросс следил за ним исподлобья, правую руку, сняв с плеча Терезы, он опустил в карман. Но проговорил при этом самым дружелюбным тоном:
— А, Шарло! Ну как, милейший, проводили кюре?
— Я не Шарло, — сказал снизу Шарло, обращая свои слова только к Терезе. — Меня зовут Жан-Луи Шавель.
— Обезумел, что ли? — грубо крикнул Каросс.
Но Шавель продолжал спокойно объяснять Терезе:
— Этот человек — актер по фамилии Каросс. Вы, должно быть, о нем слыхали. Его разыскивает полиция как коллаборациониста и убийцу.
— С ума сошел.
— Не понимаю, — сказала она и отвела со лба влажную прядь волос. — Столько лжи; кто из вас лжет, я не знаю. Почему же вы тогда сказали, что узнаёте его?
— Да, вот ответьте нам! — торжествующе выкрикнул Каросс.
— Я боялся признаться вам, кто я, потому что знал, как вы меня ненавидите. Когда он появился, я подумал, что смогу навсегда отказаться от себя и вся ненависть достанется ему.
— Ай-ай-ай, какой лжец, а? — с издевкой сказал Каросс, перегнувшись через перила. Он и она стояли наверху бок о бок, и у Шавеля вдруг мелькнула ужасная мысль: что, если уже поздно, что, если это уже не просто рожденное горем смятение плоти, о котором говорил священник, а настоящая любовь, готовая принять мошенника Каросса, как и труса Шавеля? Теперь ему больше ничего не нужно было от жизни, только бы возвести между ним и ею несокрушимую преграду — любой ценой, подумал он, любой ценой.
Каросс сказал:
— Забирайте свою постель и топайте вон отсюда. В вас здесь больше не нуждаются.
— Этот дом принадлежит мадемуазель Манжо. Пусть она сама распорядится.
— Надо же, каков жулик. — Каросс покачал головой и взял девушку под руку. — Вчера подходит ко мне и говорит, что на самом деле этот дом по закону — мой, какой-то там, не знаю, вышел декрет, отменяющий якобы все сделки, заключенные при оккупации. Как будто я когда-нибудь воспользовался бы такой низкой уловкой.
Шавель сказал:
— Когда я мальчиком жил в этом доме, у нас была одна игра, мы играли в нее с другом, который жил за рекой.
— Что он такое городит?
— Минуту терпения. Вам это будет небезынтересно. Я брал вот такой фонарик, или свечку, или в солнечный день — зеркальце и слал ему вот отсюда, с порога, сигналы. Иногда вот так. Это означало: «Выйти не могу».
Каросс встревоженно поинтересовался:
— А теперь что вы передаете?
— Этот сигнал всегда означал: «На помощь, напали дикие индейцы».
— Боже мой, — проговорила девушка. — Я ничего не понимаю в ваших разговорах.
— Друг и теперь живет на том берегу, пусть он теперь уже мне и не друг. В это время он выгоняет коров. Он увидит вспышку моего фонарика и поймет, что Шавель вернулся. На помощь, напали дикие индейцы. И, кроме него, никто этого не разгадает.
Он видел, что рука Каросса в кармане напряглась. Разоблачить его как лжеца — этого мало. Он еще может как-нибудь картинно вывернуться. Преграда должна быть несокрушимой.
Тереза спросила:
— То есть, если он придет сюда, тем самым подтвердится, что вы — Шавель?
— Он не придет, — буркнул Каросс.
— Не придет — найдутся другие доказательства.
— Кто он, этот ваш друг? — спросила Тереза, и он почувствовал, что она уже наполовину поверила ему.
— Фермер Рош, руководитель местного Сопротивления.
— Но ведь он вас уже видел, на пути в Бринак, — возразила девушка.
— Он не присматривался. Я сильно изменился, мадемуазель. — Он снова стал в дверях с фонариком в руке. — А сигналов он не мог не заметить. Он сейчас на скотном дворе или в поле.
— А ну бросай фонарик! — вдруг заорал Каросс. То была победа: актер скинул маску, у него, как на допросе, блестели на лбу капли пота.
Шавель, скосив глаза на его правый карман, отрицательно покачал головой и напрягся в ожидании боли.
— Бросай, говорю!
— Но почему?
— Мадемуазель, — неожиданно искренне сказал Каросс, — каждый человек вправе бороться за свою жизнь. Велите ему бросить фонарик, или же я стреляю.
— Значит, вы действительно убийца?
— Мадемуазель, — ответил он с беспардонной искренностью, — это же война. — Он попятился от нее вдоль перил и, вынув револьвер, навел его сперва на Шавеля, потом на Терезу, черное дуло соединило их одной пунктирной линией. — Бросай фонарь.
Куранты на деревенской церкви начали бить семь часов. Шавель, опустив погашенный фонарик, считал удары, это был час гаревой дороги и кирпичной стены, час, когда принял за него смерть тот, другой. Столько приложено стараний, и затем только, чтобы оттянуть неизбежное. Каросс, неверно истолковав его замешательство, снова почувствовал себя хозяином положения и приказал:
— Так. Теперь брось фонарь и шаг в сторону от двери.
Но Шавель, вскинув над головой руку с фонариком, снова включил его и погасил, включил и погасил.
Каросс выстрелил два раза почти без перерыва. Первым выстрелом он впопыхах угодил в картину на стене — посыпалось разбитое стекло; от второго фонарик покатился по полу и замер, проложив к порогу яркую дорожку света. Лицо Шавеля исказилось от боли. Его, как ударом кулака, отбросило к стене. Но острая боль тут же прошла, когда-то от аппендицита было гораздо больнее. Когда он поднял голову, Каросс уже исчез. Тереза стояла перед ним.
Она спросила:
— Вы ранены?
— Нет, — ответил он. — посмотрите на картину: он промахнулся.
Второй выстрел раздался сразу за первым, она его не различила. Теперь надо было удалить ее, прежде чем начнется уродство. Он с трудом сделал несколько шагов и опустился в кресло. Через несколько минут оно промокнет насквозь. Он произнес:
— Ну, вот и все. Теперь он не осмелится возвратиться.
Она спросила:
— Вы действительно Шавель?
— Да.
— Но про сигнал это ведь тоже была ложь, да? Вы все время сигналили по-разному.
— Да, тоже ложь. Я добивался, чтобы он выстрелил. Теперь уж он не вернется, он думает, что убил меня, как… этого… — Фамилия убитого никак не вспоминалась. В прихожей, несмотря на раннее утро, стояла невыносимая жара; со лба у него, как ртуть, скатывались капли пота. Он сказал: — Он будет уходить в противоположную сторону от Сен-Жана. А вы скорее ступайте туда и обратитесь за помощью к кюре. И Рош вам поможет. Не забудьте: Каросс, актер.
Она сказала:
— По-моему, вы ранены.
— Да нет же. Просто задело рикошетом от стены. Только и всего. Легкий шок. Принесите мне карандаш и бумагу. Я запишу свои показания, пока вы вызовете полицию. — Она выполнила его просьбу и опять остановилась над ним растерянная и обеспокоенная. Он боялся потерять сознание, пока она в доме. Он ласково спросил: — Ну, теперь все в порядке? Ненависть прошла?
— Да.
— Ну и хорошо, — проговорил он. — Слава Богу. — От его любви тоже не осталось и следа, влечение утратило смысл, сохранились только жалость, нежность и сострадание, какое испытываешь к несчастью совсем постороннего человека. — Теперь у тебя все будет хорошо, — сказал он ей. — Ну, давай беги, — нетерпеливо, как ребенку, велел он.
— А вы как, ничего? — с тревогой спросила она.
— Ничего, ничего.
Как только она ушла, он принялся писать, он хотел, чтобы не к чему было придраться, его адвокатский ум требовал аккуратного подведения итогов. Он, правда, не знал точной формулировки нового декрета, но вряд ли его дарственная подлежит отмене без опротестования одной из сторон. То, что он писал сейчас: «Завещаю все, чем владел в момент моей кончины…» — должно было только удостоверить, что у него не было намерения опротестовывать; сама по себе эта бумага не имела законной силы, ведь у него не было свидетелей. Кровь из раны на животе уже стекала по ноге. Хорошо, что Тереза ничего этого не видит. Кровь холодила кожу, как вода. Он бросил взгляд вокруг: в распахнутую дверь струился свет с полей. Умереть у себя дома и одному — в этом было что-то правильное: в час смерти владеешь только тем, что может охватить взгляд. Бедный Январь, мелькнула мысль, и его дорога, засыпанная черной гарью… Он начал подписывать свое имя, но не успел — рана его разверзлась: струя, поток, река; широкий разлив покоя.