Меня разбудил грохот закрывающихся дверей. Прежде чем задвинули нашу, я успел увидеть перрон и доску с надписью САМБОР. Мы тронулись, но тут же поезд остановился и пополз назад.
Так нас перебрасывали целый день, пропуская военные эшелоны.
Ночью мы приехали туда, откуда выехали утром.
На следующий день мы остановились на запасном пути в Хируве. Лил дождь, и поля вокруг были затянуты туманом. Все лежали, кто как мог. Те, что выходили из вагона по нужде, возвращались в обляпанной грязью обуви и отскребали подошвы о железные скобы в полу.
Из Хирува выехали днем. Поезд мчался стремглав. За окошками мелькали темные штрихи телеграфных столбов. Небо было серое, без малейших проблесков солнца. В вагоне оживились.
— Утром будем в Польше.
— А Львов?
— Тоже вернем.
Женщина из-под Тарнополя рассказывала, как бандеровцы[25] напали на ее деревню. Пришли ночью. Бросали гранаты в окна. Люди убежали в костел. Она не успела и спряталась в трубе. Когда крики и выстрелы стихли, она прождала еще несколько часов и вылезла из укрытия — черная с головы до ног.
— Всех сожгли в костеле, — сказала она и снова начала читать розарий.
* * *
Я опять искал отца на кладбище. Бродил в густой траве среди разбитых камней. Поднял обломок, чтобы посмотреть, нет ли на нем моей фамилии.
— Отче наш, сущий на небесах, — молилась женщина.
«Папа!»
— Да приидет царство Твое, да будет воля Твоя.
«Тут и в Жешуве».
— Прости нам долги наши.
«За то, что мы опять тебя бросаем».
— Как и мы прощаем должникам нашим. Аминь.
Молиться меня научила Янка.
«Ты знаешь “Отче наш”?» — спросила она, заглядывая под кровать.
«Нет», — я чуть-чуть высунулся.
Она с трудом опустилась на колени и коснулась рукой поочередно лба, сердца и плеч.
«Перекрестись и повторяй за мной».
Когда мы закончили, она выпрямилась.
«Если тебя схватят, молись вслух».
* * *
Поезд замедлил бег. Колеса стучали все реже. Наконец завизжали тормоза, и мы остановились. В железной печке догорали угли. Было холодно. Послышались голоса солдат. Кто-то залез на скамейку и выглянул в окошко.
— Эй, послушайте! Где мы?
— В поле.
— Почему опять стоим?
— А кто его знает.
Люди в вагоне засыпали. Мать положила голову Михалу на плечо и дремала, уронив руки на колени. Михал храпел.
Опять раздался грохот раздвигаемых дверей. Дохнуло холодным воздухом. В лучах утреннего солнца стоял солдат и потирал руки. Изо рта и носа у него вылетали облачка пара.
— Кому надо, давай в поле! — И побежал открывать другие вагоны.
Зевая, мы перешагнули через спящую женщину из-под Тарнополя. Михал спрыгнул на гравийную насыпь и протянул руки матери. Я осторожно соскользнул вниз. На крыше около ящика с телефоном сидели солдаты. Из ящика торчал длинный изгибающийся провод.
— Бабы налево! Мужики направо! — скомандовал офицер.
Я прошел мимо выстроившихся вдоль насыпи мужчин и мальчиков. Только когда все остались у меня за спиной, с облегчением пописал.
У вагона меня ждал Михал.
— Где ты был? Мама волнуется.
— У меня живот болел.
— У него болел живот, — сказал Михал матери в вагоне.
К тому времени, что мы тронулись, в бочке уже давно не осталось воды. К счастью, ехали недолго. Вероятно, все время стояли недалеко от Малховице. На вокзале принесли воду в ведрах из огромного водопроводного крана для паровозов.
Утром нас разбудил грохот мчащихся поездов. Мы раздвинули двери. По соседним путям проносились военные эшелоны. Между паровозными фарами трепетали флажки и матерчатые портреты Сталина. В товарных вагонах лежали солдаты. На платформах ехали танки, пушки и незнакомые мне грузовики. К каждому поезду была прицеплена платформа с пулеметами. Рядом с нацеленными в небо дулами сидели на железных седлах солдаты.
— Вздумал, падла, воевать со Сталиным, — сказал кто-то.
— Это Россия! — шепнул матери Михал.
* * *
В Пшемысле Михал пошел позвонить Винклеру. К сожалению, на почте ему не удалось соединиться, а телефон начальника станции был только для железнодорожников. Вернулся он тем не менее веселый. Показал рукой на крышу вокзала. Там висел картонный венок из пшеничных снопов с серпом и молотом посередине.
— Видишь эту птицу? — спросил он.
Прищурившись, я долго смотрел на почерневшие от сырости колосья.
— Не вижу.
— И я не вижу! — захохотал он.
— Вам бы все шутки шутить, — сказала мать. — А что с Винклером?
Поддерживающие крышу столбы были обклеены польскими объявлениями. Самый старый плакат, почти полностью залепленный другими, назывался «МАНИФЕСТ». На самых свежих — узких полосках бумаги — крупными буквами было напечатано: АК[26] — ПОСОБНИК ГИТЛЕРА, АК — ПЛЮГАВЫЙ КАРЛИК РЕАКЦИИ и БЕРЕГИСЬ ШПИОНОВ АК. Поверх были наклеены листочки: «Если ты жив, приезжай в…», «Мы живы и у…». Дождь и снег размыли чернила.
Я ходил по высокому перрону и заглядывал в вагоны. Они были похожи на квартиры с выломанными дверьми. Женщины укачивали младенцев. Мужчины обвязывали веревками чемоданы. Девочки показывали куклам людей на перроне. Мальчишки побежали смотреть паровозы.
* * *
При немцах я жил на Панской, у Янки, у Спрысёвой, у Хирняковой и в колодце. Я постоянно кого-то терял — нужно было помнить все больше покойников. У Анди Кац я начал забывать. Как выглядела бабушка Антонина? Я уже не помнил. В поезде я спросил у матери, где Терезина кровать. Она пожала плечами.
Если закроют границу, Нюся с Кубой навсегда останутся в Бориславе. Их я тоже забуду?
Между голов протискивался черный цилиндр. Я подумал, что это пан Бонифаций Хурлюш, который должен был ехать в том же эшелоне. Наверно, на нем пальто с бобровым воротником вроде того, что дедушка сорвал с отцовской куртки. Но человек в цилиндре оказался трубочистом. Он был опутан тросиком, на котором висел черный шар и проволочная щетка.
Красный зонт! Наверняка это пан Хурлюш — ужасный чудак. Однако под зонтом, на обитой войлоком доске с колесиками, ехал безногий парень. С шеи у него свисала табличка: СЛЕПОЙ, ГЛУХОЙ, НЕМОЙ. Мужчина, который толкал тележку, держал зонтик так высоко, что светловолосую голову паренька запорошило снегом. Мне хотелось дать ему шлем, но я побоялся матери и Михала.
Кто-то закричал: «Осторожно! Не наступите!» Может, пан Хурлюш выронил журнал мод? Снег быстро таял, и бумага могла размокнуть. Я бросился на помощь. Но это был старик, у которого рассыпались книжки. Какие-то мальчишки уже подняли их и вытирали рукавами.
* * *
— Ну, все в порядке! — сказал Михал в очереди за супом перед отделением ПУРа. — Еще Радымно, Ярослав, Пшеворск и Жешув. Самое большее два дня.
Мы стояли в Жешуве перед вокзалом. Чемодан и портфель с документами лежали рядом в снегу. Мать топала ногами, размахивая пустой сумкой от булочек. Я расстегнул шлем и почесал голову.
Винклер приехал в зеленом «виллисе», крытом брезентовым тентом с целлулоидными окошечками. На переднем стекле, под дворником, был прилеплен орел в золотой рамке; сверху картинка была обрезана вместе с кусочком головы орла. Из-под брезента сперва высунулись высокие сапоги, а потом появился и весь Винклер в кожаном пальто с меховым воротником.
— Это Винклер, — шепнул Михал матери.
Пока Винклер целовал ей руку, шофер в шинели без пояса засунул чемодан за заднее сиденье. Михал влез внутрь и посадил меня на колени. Мать с портфелем и сумкой села рядом. По дороге Михал разговаривал с обернувшимся к нему Винклером. За целлулоидными окошками мелькали затуманенные, искривленные дома.
Так выглядел мир через рыбий пузырь, который бабушка Антонина осторожно вынимала, когда готовила заливного карпа.
Мы остановились перед большим серым домом и по широкой деревянной лестнице поднялись на второй этаж. Винклер нажал черную кнопку на дверном косяке. Раздался звонок. Нам открыла красивая золотоволосая женщина.
— Неля, — представил ее Винклер.
— Заходите. Пожалуйста, — сказала она по-русски.
* * *
Из крана текла горячая вода. Пар клубился и каплями оседал на железных трубах, тянувшихся от ванны до потолка. Мать велела мне поднять руки и стянула с меня рубашку. Я расстегнул пояс, и штаны упали на пол. Напоследок снял трусы, которые Андя Кац сшила из той же дамской блузки, что и рубашку. Я залез в ванну, и мать прикрутила кран. Когда вода перестала пениться, я увидел свои ступни. Они были красные и словно бы оторванные от голеней.
— Мяса на нем нет, — сказала Неля, потрогав мои ребра.
— Худой как палка, — вздохнула мать. — Ест и не толстеет.