На следующий день уехал и Титу. Григоре задержал бы его и дольше, но подумал, что при создавшихся обстоятельствах, когда вокруг одни только страдания, разруха и горе, это было бы с его стороны слишком эгоистично.
— Вы были очень добры, деля со мной эти дни, полные опасности и боли, — сказал он на прощание Титу. — Не хочу больше злоупотреблять вашей дружбой… Я вам признателен и никогда не забуду вашей преданности, благодаря которой вы поняли и терпели все мои капризы и угрюмое молчание!.. Впрочем, я тоже ненадолго задержусь в деревне. Одиночество и витающие здесь призраки довели бы меня до полной неврастении. Но я должен распорядиться относительно весенних работ, к которым еще не приступали, и попытаться восстановить то, что может быть хоть как-то восстановлено…
Титу и на этот раз покинул Амару на знакомой желтой бричке, с тем же Икимом на козлах. Улица была пустынна, будто люди все еще не осмеливались выглянуть из своих домов и убежищ. Двор примэрии был по-прежнему полон крестьян, которые лежали, уткнувшись лицом в землю, под охраной солдат. Следствие продолжалось так же энергично, с той только разницей, что его вели новые люди. Капитан Лаке Грэдинару заменил майора, а унтер Боянджиу — прокурора…
Вплоть до Костешти, во всех селах, Титу повсюду видел, что ведется такое же следствие. На вокзале в Костешти он встретил Козму Буруянэ, который подробно расспросил его о положении в Амаре и сказал, что завтра он тоже вернется домой, но только один, пока не убедится лично, что там действительно уже не опасно…
В Бухаресте Титу в тот же день первым делом отправился к Гогу Ионеску. Быть вестником несчастья всегда неприятно и тяжело, но он успокаивал себя тем, что после лаконичной телеграммы Григоре те подробности, которые он сообщит, все-таки послужат каким-то утешением. Дом на улице Арджинтарь с величественной лестницей и раковиной над входом, казавшийся ему таким веселым и счастливым месяцев шесть назад, когда в волнении и страхе он наведывался сюда, чтобы узнать, не возвратились ли господа, теперь имел хмурый и мрачный вид, несмотря на то что лучи заходящего солнца ласково золотили его стены и играли на стеклах окон, а в садике с аккуратно расчищенными аллеями молодой газон зеленел, как раскинутый на солнце бархатный ковер. Дома была одна лишь Еуджения, и она заставила Титу рассказать ей все еще до прихода Гогу. Еуджения была в ужасе, но главным образом из-за переживаний мужа. Опасаясь за него, она запретила ему ехать в Амару на похороны Надины… Вскоре пришел и Гогу. За те несколько дней, что Титу его не видел, он постарел, казалось, лет на десять. От обычного щегольства и шумной жизнерадостности не осталось и следа. Увидев Титу, он жалобно разрыдался, как слабая, неспособная сдержаться женщина. Только сейчас он осознал, как сильно любил Надину, — любил ее больше, чем сестру, любил, как собственного ребенка. Слушая Титу, которому пришлось повторить все сначала, Гогу то и дело вздыхал: «Бедный отец!.. Как он выдержит такой удар!» До старого Тудора Ионеску тоже дошли слухи о разгуле восстания в уезде Арджеш, и он то и дело спрашивал, вернулась ли из деревни Надина, его любимица, страх за которую терзал его больное сердце.
Вечером за ужином Титу пришлось изложить и супругам Гаврилаш то, что он пережил и увидел в деревне. Лег он поздно и только в постели просмотрел послеобеденные газеты. Печально усмехнулся, прочитав, что благодаря мудрым мерам нового правительства беспорядки почти повсеместно ликвидированы без малейшего кровопролития. Подобные сообщения звучали как издевательство. В сердце кипело с трудом подавляемое возмущение. Ему приснилось, что он снова в Амаре, во дворе примэрии, посреди поверженной на землю толпы. Майор рубил низко опущенные головы своей выщербленной и порыжевшей от крови саблей. Когда он занес ее над жалобно плачущим ребенком, Титу бросился к офицеру, вырвал у него саблю и отшвырнул в сторону… «Я тебя арестую! Я тебя арестую!..» — орал майор. Титу схватили разъяренные солдаты, и тут же хлыст Тэнэсеску принялся полосовать его лицо…
Назавтра в редакции «Драпелула» Рошу обнял Титу так горячо, словно тот воскрес из мертвых. Затем повел его к Деличану, чтобы Титу рассказал и тому о методах усмирения, применяемых правительством. Как всегда, надеясь прославить газету каким-либо сенсационным материалом, секретарь редакции предложил опубликовать впечатления молодого журналиста, в частности, описать его конфликт с кровожадным майором.
— Нет, нет, Рошу! — воспротивился директор. — Мы нравственно обязались оказывать новым властям всяческое содействие в ликвидации беспорядков. Мы должны сдержать свое слово! Не можем же мы быть такими же грязными и преступными, как они!
— Ладно! — вздохнул Рошу. — Я это предвидел заранее. Наша газета осуждена на жалкое прозябание во веки веков.
Через несколько дней Титу, придя в редакцию, застал Рошу более мрачным, чем когда-либо. Он подумал, что у того какие-то личные неприятности, и, не докучая ему, принялся строчпть ежедневные бесцветные статейки, которые уже научился изготовлять непосредственно в редакции. Спустя некоторое время Рошу, не вытерпев, воскликнул:
— Какой ужас!.. Какая подлость!.. Какое варварство!..
Театральные взрывы эмоций очень не шли ему. Голос звучал фальшиво, как у бесталанного актера. Точно поняв это, Рошу вновь погрузился в молчание и лишь минут через пятнадцать саркастически спросил:
— Ну, что будем делать с нашей революцией, малыш?.. Все кончилось, не так ли?.. Поставили на ней крест?.. То есть почему один крест?.. Тысячи крестов!
Титу Херделя подошел к его столу, чтобы показать, как всегда, свою заинтересованность.
— Надеюсь, ты заметил, что из газет почти совсем исчезла рубрика с сообщениями о крестьянских беспорядках?.. Это значит, что репрессии оказались эффективными! Во всей стране восстановлены покой и порядок!.. Но какой покой?.. Тысячи свежих могил ознаменовали собой воцарение идеального порядка в Румынии.
Рошу немного помолчал, но лицо его побагровело от негодования, и он продолжал:
— То, что ты, малыш, видел в Арджеше, просто невинная шуточка по сравнению с той лютой жестокостью и варварством, с какими новые власти чинят теперь суд и расправу во всех селах нашей страны. Тем, кто просто расстрелян или убит карателями, необыкновенно повезло, — они счастливы, так как спаслись от ужасающих пыток и истязаний, выпавших на долю живых… Короче говоря, произошла кровавая бойня, не имеющая себе равных нигде в мире за последние сто лет. Такого не бывало даже в колониях по отношению к диким племенам. И все это проведено украдкой, — как бы не узнала Европа и весь мир. Грохотали пушки, стирая с лица земли все новые и новые села, непрерывно трещали винтовки… Убитых бросали вповалку в огромные ямы, хоронили без креста, чтобы не оставлять следов… И никто не может протестовать, никто не осмеливается даже пикнуть, так как затронуты интересы страны, а интересы страны требуют, как тебе известно, чтобы миллионы и миллионы крестьян, голодные и разутые, выбивались из последних сил и доставляли нескольким тысячам трутней-бездельников богатства, которые те могли бы транжирить в роскоши и разврате.
— Что ж я могу сделать, если об этом нигде нельзя писать? — спросил Херделя. — Я бы протестовал.
— Это к лучшему, что тебе негде писать об этом, малыш, ибо с тобой разделались бы в два счета: выслали бы из Румынии, как любого нежелательного иностранца.
— Меня? Я в Румынии иностранец? — со снисходительной иронией улыбнулся Титу.
— Не забывай, малыш, что у тебя нет румынского подданства, хоть ты себя и считаешь самым настоящим румыном. Следовательно, как только сочтут, что ты представляешь опасность для общественного порядка, тебя будут рассматривать не как брата, а как врага, со всеми вытекающими отсюда последствиями… Но не волнуйся!.. Через недельку-две только в трибуналах сохранится память о вчерашнем мятеже, ибо там будут судить десятки тысяч крестьян, которых приволокли отовсюду и забили ими тюрьмы всей страны… А остальные будут довольны и даже останутся в выигрыше. Тех, чьи поместья разграблены, государство срочно и с лихвой вознаградит, чтобы они могли восстановить и даже улучшить свои хозяйства. А мужики, если они будут вести себя смирно, получат новую лавину речей, посулов и пустозвонства… Не следует забывать, что в ближайшем будущем парламент распустят и состоятся новые выборы…
И впрямь, дней через десять даже сам Рошу больше не упоминал о крестьянских волнениях. Газеты уделяли все больше внимания выборам. Лишь кое-кто, главным образом газеты политических партий, требовали выявить и примерно наказать подстрекателей. Весна пробуждала в столице новую жажду жизни. Летние рестораны готовились к открытию. Кофейни и трактиры заполоняли тротуары, выставляя столики под открытое небо. На Каля Викторией, между бульваром и королевским дворцом, прогуливались красивые женщины, словно помолодевшие в своих соблазнительных туалетах. Фланирующие молодые люди обменивались на тротуарах обычными призывами: «Любовь моя», «Куколка»…