— Мне пора, — сказал он, — увидимся через неделю. — И он быстрыми шагами пересек маленькую солнечную комнату. Кохэн бросился к двери и схватил Схюлтса за пуговицу его куртки.
— Я еще не рассказал тебе последний анекдот о Гитлере. Гитлер, Геринг и… как его зовут… черт… будь он прокл… ах да, Геббельс. Гитлер, Геринг и Геббельс искали великого визиря. Для третьего рейха. В рейхе ведь должен быть великий визирь! Но вот в чем загвоздка. Великим визирем может быть только презренный семит, а как это увязать с законами о чистоте арийской расы…
— Это длинная история? — спросил Схюлтс, вырываясь из цепких пальцев Кохэна. — Я очень тороплюсь…
— Погоди. По счастью, они вовремя вспомнили об изречении Геринга, которое он употребил, когда его дружки нацисты захотели отнять у него генерала Мильха: «Кто еврей, кто не еврей — устанавливаю я!» И они взяли эти слова на вооружение. Но кого назначить великим визирем? Взять на себя ответственность за выбор кандидата они побоялись и решили поручить Гиммлеру найти в концлагерях или газовых камерах самого расторопного еврея. И вот эта троица встретилась с Гиммлером в институте людоедов-эсэсовцев, где он был поглощен своими опытами над людьми и потому не мог долго разговаривать. Все же они успели сказать ему, чтобы он раздобыл великого визиря, и насчет закона о чистоте арийской расы, и об изречении Геринга. «О'кей, ребята», — ответил Гиммлер, и уже на следующее утро в дверь рейхсканцелярии позвонил отменный великий визирь вот с таким носом. Ему открыл дверь сам Гитлер, впустил в кабинет и велел принять участие в партийном совещании нацистских вождей. Еврей пробормотал что-то вроде: «Не пойду, хоть режьте», но слова его потонули в шуме отчаянной потасовки, а потом они вчетвером — Гитлер, Геринг, Геббельс и великий визирь — сидели за столом, покрытым зеленым сукном, и совещались, какими методами быстрее поставить гордый Альбион на колени…
— Мне пора, — сказал Схюлтс так категорически, что Кохэн отстранился и проводил его по едва освещенному чердаку, заваленному соломой и старыми седлами.
— Кончилась эта история тем, что они уже не могли отличить Геббельса от великого визиря, и это привело к полной дезорганизации третьего рейха и к ужасной драчке. Впрочем, ты сам уже догадался, что из этого получилось. Кстати, Схюлтс, ты что-нибудь знаешь о Сопротивлении?
Схюлтс, который уже поставил ногу на верхнюю ступеньку чердачной лестницы, застыл на месте. Хотя Кохэна устроил на ферме именно он, до сих пор никому не было известно о его причастности к подпольному движению, а с местной городской группой Сопротивления у него почти не было связей. Но Схюлтс быстро сообразил, что Кохэн задал этот вопрос только затем, чтобы задержать его хотя бы еще немного, и вынужден был признать, что лучшего повода ему бы не придумать.
— Не знаю, — ответил он, — а ты почему спрашиваешь?
— Да так просто. Думал, может быть, ты в Сопротивлении. Теперь ведь все в Сопротивлении. А ты не знаешь, могут ли евреи, если они на нелегальном положении, жениться или выходить замуж?
— Не знаю, — сказал Схюлтс. Он и в самом деле этого не знал.
— Но это факт. — Кохэн опять взял Схюлтса за пуговицу и, боясь, что тот вот-вот улизнет, заговорил очень быстро и с таинственным видом: — Кажется, все это прекрасно организовано; браки, получение наследства по завещанию, раздел имущества, и все это в условиях подполья сопровождается положенным ритуалом: золотые свадьбы, похороны по первому разряду, усыновление евреями арийских детишек — пусть их мучаются — и, наоборот, превращение еврейских детей с помощью немецких врачей в арийских, для чего им находят арийских предков, необрезанных и обрезанных, усиленное питание для чахоточных, черные сатанинские оргии, балы нудистов, вечеринки наркоманов при участии членов вермахта — ну как? Хватит с тебя? Можно добавить еще услуги детективов для установления супружеской неверности, игру на бирже, прогулки морем в Англию… Все это я сам пережил в 1940-м, когда люди пытались спастись бегством через Эймейден, побросав, как сумасшедшие, свои бумаги в Амстель, который под этим бумажным покровом стал совсем белый. По соседству со мной не меньше десятка семейств, в основном эмигранты из Германии, ранним утром сели в машины всем скопом, с бабушками и детьми, дети были у всех! Когда я спрашивал: «Вы куда, ребята, так рано собрались?» — они отвечали: «Мы едем в Зандфорт, к морю», но говорили они это безрадостно, дети ведь всегда тонко чувствуют! И все мчались через Эймейден в Англию, но, так как в то время подполье еще не было организовано…
Наконец Схюлтсу удалось вырваться, и Кохэн почувствовал себя смертельно усталым и еще более одиноким, чем в дни, когда его друг его не навещал. Хундерик был ему омерзителен больше чем когда-либо; он рвался в Амстердам так, как никогда раньше. Полчаса брани в адрес мофов, воспоминаний об их зверствах, анекдотов о Гитлере, Геринге и Геббельсе — все это принесло ему еще большую опустошенность и еще большую неудовлетворенность. В довершение ко всем бедам на ужин ему дали хлеб с салом, потому ли что была суббота или Бовенкамп уговорил жену не скаредничать, как бы там ни было, но Кохэн знал, что ему предстоит всю ночь опять мучиться от боли в желудке — боль не такая уж сильная, но спать ему не даст, а если не желудочные боли, так блохи непременно разбудят его, да к тому же еще перешептывание Грикспоора и Ван Ваверена, или храп Геерта, или же смена часовых на дамбе.
От караульной службы Кохэн был освобожден, потому что платил хозяину за комнату и стол, и потом мофы даже во тьме ночной распознали бы, как он сам говорил, его неарийский профиль; и все-таки иногда ему страстно хотелось стоять на часах, стоять, как солдат, в одиночестве и умереть под арийскими пулями.
Но в эту ночь, от которой он после чрезмерного опьянения дружеской беседой и бутербродов с ненормированным салом ничего доброго не ожидал, произошло такое потрясающее событие, о каком ни он, ни его товарищи и во сне не мечтали. Только что они не в духе улеглись на постели, повздорив за игрой в карты, и Кохэн тщетно пытался их развеселить своими сомнительными немецкими анекдотами. Они чесались, проклинали никуда не годный порошок от насекомых — суррогат, как и все; Грикспоор собрался идти караулить, но в который раз что-то заело в электрическом фонарике, и он швырнул его в солому, лампочка мутно засветилась, но, как только Грикспоор взял фонарик в руки, вновь погасла. Ни говорить в полный голос, ни ругаться нельзя было — в овине над конюшней спал Геерт. И тут началось. Утешать их прилетели рафы[22]. Могучий рев чуть ли не тысячи бомбардировщиков заполнил воздушное пространство. Сперва все пришли в восторг, как дети. Потом притихли. До сих пор англичане еще не избирали эту трассу для своих ночных налетов на Германию, и обитателям фермы показалось хорошим предзнаменованием, что они избрали ее сегодня. Гул моторов отдавался у них в груди, как исторгнутые божественной рукой звуки виолончели. Сказка, чудесная сказка! Среди ночи в сотнях километров от них сокрушали врага, и они, лежа на спине в соломе, слышали это своими ушами. Гул все усиливался, взмывал вверх, проносился высоко над немецкими противовоздушными орудиями, которые бессильно тявкали где-то вдали, — все новые и новые волны, олицетворявшие могучую волю к окончательному уничтожению врага, все новые и новые, когда думалось, что уже все.
На чердаке стали оживленно перешептываться. Грикспоор полагал, что, судя по звуку, это «летающие крепости» американцев, половина их уже за Берлином, сейчас летят остальные, и сопротивляться им невозможно.
Просунув голову меж досок в овине, Геерт крикнул:
— Вот это да, ребята! Чем не светопреставление!
А Мертенс вспомнил, что рассказал ему один из его товарищей. На какой-то станции немецкий офицер встречал жену, приехавшую из Германии. Когда поезд остановился, она выскочила из вагона и бросилась мужу на шею, неистово крича: «Вся Германия в огне!»
— Вся Германия в огне, — повторил Мертенс, — вся Германия. — Сделав паузу, он повторил в четвертый раз, и с каждым разом слова эти звучали все мрачней и торжественней.
В последнее время мундир энседовца приносил Кеесу Пурстамперу мало радости. Молодые люди в этой форме встречались теперь редко: почти все они вступили в войска СС, были отправлены на Восточный фронт и там погибли в боях за Европу. Наряду с этим, как из-под земли, выросли новые мундиры — полиции, жандармерии, — которые так походили друг на друга, что в них и не разберешься. Не очень-то приятно, когда тебе вслед летят насмешки, и только выезжая на велосипеде за город, где он мог ошарашить и напугать крестьян, Кеес ощущал магическую силу своего мундира. К тому же он старался не вспоминать об СС. Раньше, в самом начале, он мечтал туда попасть, кому-то ведь надо было уничтожать красных бандитов, этих восточных варваров, которые готовили нашествие новых азиатских орд на Европу и хотели стереть германский рейх с лица земли, но отец Кееса воспротивился его желанию, а его шеф — Кеес поступил в ученики к архитектору, не энседовцу, но преданному «новому порядку» и сотрудничавшему с оккупантами — подал заявление, что не может без него обойтись. В конце концов дельце так ловко обстряпали, что, когда Кеес явился просить о зачислении его в СС добровольцем, он был признан негодным — в обмен на солидную сумму денег, которые его отец и архитектор внесли на равных началах в фонд «зимней помощи». Операция сошла гладко, только немецкий врач, который должен был его забраковать, презрительно хмыкнул и, постукав по его хорошо развитой грудной клетке, сказал загадочно и вместе с тем вполне почтительно: «М-да, скоротечной чахотки у тебя нет, но кой-какие симптомы заставляют насторожиться».