— Ой! Не хотел отрывать тебя от работы. — Он отступает, а санитар наклоняется к плинтусу. Но Макмерфи подходит опять и, нагнувшись, заглядывает в жестяную банку санитара. — Э, глянь, что у нас тут насыпано?
Санитар смотрит.
— Куда глянь?
— В банку глянь, малый. Что за порошок у тебя в банке?
— Это… Мыльный порошок.
— Ну, вообще-то я чищу пастой, но… — Макмерфи сует зубную щетку в порошок, вертит ею там, вынимает и обивает о край банки, — но сойдет и это. Благодарю. А о порядке в отделении потолкуем после.
И отправляется обратно в уборную, и снова слышу песню, прерываемую поршневым действием зубной щетки.
С минуту санитар стоит и смотрит ему вслед, а в серой руке безжизненно висит тряпка. Потом он моргает, оглядывается, видит, что я наблюдаю за ним, подходит, тянет меня за завязку по коридору, пихает на то самое место, где я только вчера мыл пол.
— Вот! Здесь вот, черт тебя подери! Здесь работай, а не пялься, как корова никчемная! Здесь! Здесь!
Я наклоняюсь и начинаю протирать пол, спиной к нему, чтобы не видел моей улыбки. Я доволен, что Макмерфи довел санитара, это немногие могут. Отец мой умел — приехали тогда правительственные начальники откупаться от договора, а отец ноги расставил, бровью не ведет, щурится на небо. Щурится на небо и говорит: «Канадские казарки летят». Начальники смотрят, шелестят бумагами: «Что вы?.. Не бывает… э-э… гусей в это время года. Э-э… гусей — нет».
Они говорили, как туристы с восточного побережья, — те тоже думают, с индейцем надо разговаривать по-особенному, иначе не поймет. Папа будто и не замечает, как они разговаривают. Смотрит на небо. «Гуси летят, белый человек. Знаете, они какие? В этом году гуси. И прошлом году гуси. И в позапрошлом году и в позапозапрошлом году».
Переглядываются, кашляют: «Да. Может быть так, вождь Бромден, ладно. Отвлекитесь от гусей. Познакомьтесь с контрактом. То, что мы предлагаем, принесет большую пользу вам… Вашему народу… Изменит жизнь краснокожего».
Папа сказал: «И в позапозапозапрошлом и в позапозапозапозапрошлом…»
Пока до начальников дошло, что над ними потешаются, весь совет — сидят на крыльце нашей хибарки и то засунут трубки в карманы своих черно-красных клетчатых шерстяных рубашек, то вытащат и друг другу улыбаются и папе, — весь совет чуть не лопнул со смеху. Дядя Б. и П. Волк катался по земле и задыхался от хохота: «Знаете, они какие, белый человек».
Подразнили тогда начальников; они повернулись, не говоря ни слова, и ушли к шоссе с красными затылками, а мы смеялись. Забываю иногда, что может сделать смех.
Ключ старшей сестры втыкается в замок, и не успевает она войти, как санитар уже около нее, переминается с ноги на ногу, словно ему захотелось по маленькому. Я недалеко от них, слышу, что он раза два назвал имя Макмерфи, догадываюсь, что он рассказывает ей про то, как Макмерфи чистил зубы, и совсем забывает сказать о старом овоще, который умер ночью. Машет руками, докладывает, что вытворял спозаранку этот рыжий шут, — все нарушает, подрывает порядок в отделении, пусть она на него подействует.
Она сверлит санитара глазами, пока он не перестает суетиться, потом она смотрит на дверь уборной, где громче прежнего раздается песня Макмерфи.
Твой отец погнушался таким бедняком,
Дескать, я не достоин войти в его дом.
Сперва лицо у нее озадаченное; как и мы, она очень давно не слышала песен и не сразу понимает, что это за звуки.
А меня не заботит моя нужда.
А кому я не нравлюсь — его беда.
Еще с минуту она слушает, не померещилось ли ей, потом начинает разбухать. Ноздри раздуваются, с каждым вздохом она становится больше, такой большой и грозной я не видел ее со времен Тейбера. Она двигает шарнирами в плечах и пальцах. Слышу тихий скрип. Трогается с места, я прижимаюсь к стене, и когда она с грохотом проходит мимо, она уже большая, как грузовик, и плетеная сумка тащится за ней в выхлопном дыму, как полуприцеп за дизелем. Губы у нее раздвинулись, и улыбка едет перед ней, как решетка радиатора. Чую запах горячего масла, искр от магнето, когда она проходит мимо и с каждым тяжелым шагом становится все больше, раздувается, разбухает, подминает все на своем пути! Страшно подумать, что она сделает.
И вот когда она раскатилась до самой большой свирепости и размера, прямо перед ней из уборной выходит Макмерфи, держа на бедрах полотенце, — и она останавливается как вкопанная! И съеживается до того, что головой едва достает до его полотенца, а он улыбается ей сверху. Ее улыбка вянет, провисает по краям.
— Доброе утро, мисс Гнуссен. Как там, на воле?
— Почему вы бегаете… В полотенце?
— Нельзя? — Он смотрит на ту часть полотенца, с которой она нос к носу, полотенце мокрое и облепило. — Полотенце — тоже непорядок? Ну тогда ничего не остается как…
— Стойте! Не смейте. Немедленно идите в спальню и оденьтесь!
Она кричит, как учительница на ученика, и Макмерфи, повесив голову, как школьник, отвечает со слезой в голосе:
— Я не могу, мадам. Ночью, пока я спал, какой-то вор свистнул мои вещи. Ужасно крепко сплю на ваших матрасах.
— Свистнул?
— Стырил. Спер. Увел. Украл. — Радостно говорит он. — Понял, браток, кто-то свистнул мое шмотье. — Это так смешит его, что он приплясывает перед ней босиком.
— Украл вашу одежду?
— Ага, похоже.
— Тюремную одежду? Зачем?
Он перестает плясать и опять понурился.
— Ничего не знаю, только когда я ложился, она была, а когда проснулся — ее не стало. Как корова языком слизнула. Нет, я понимаю, мадам, ничего в ней хорошего нет, тюремная одежда, грубая, линялая, некрасивая, это я понимаю… И тому, у кого есть лучше, тюремная одежда — тьфу. Но голому человеку…
— Да, — вспоминает она, — эту одежду и должны были забрать. Сегодня утром вам выдали зеленый костюм.
Он качает головой, вздыхает, но по-прежнему потупясь.
— Нет. Почему-то не выдали. Утром — ни лоскутка, кроме вот этой шапочки, что на мне.
— Уильямс! — Кричит она санитару; он стоит у входной двери так, будто хочет удрать. — Уильямс, не могли бы вы подойти?
Он подползает к ней, как собака за косточкой.
— Уильямс, почему пациенту не выдана одежда?
Санитар успокаивается. Выпрямляет спину, улыбается, поднимает серую руку и показывает на одного из больших санитаров в другом конце коридора.
— Сегодня за белье отвечает мистер Вашингтон. Не я. Нет.
— Мистер Вашингтон? — Она пригвождает большого к месту, он замирает со шваброй над ведром. — Подойдите сюда, пожалуйста!
Швабра беззвучно опускается в ведро, и осторожным медленным движением он прислоняет ручку к стене. Потом поворачивается и смотрит на Макмерфи, на маленького санитара и сестру. Потом оглядывается налево и направо, словно не понимает, кому кричали.
— Подойдите сюда!
Он засовывает руки в карманы и шаркает к ней. Он вообще быстро не ходит, а сейчас я вижу, что если он не будет пошевеливаться, она его может заморозить и раздробить к чертям одним только взглядом; вся ненависть, все бешенство и отчаяние, которые она накопила для Макмерфи, направлены теперь на черного санитара, летят по коридору, стегают его, как метель, еще больше замедляя шаг. Он должен идти против них, согнувшись и обхватив себя руками. Брови и волосы у него покрыты инеем. Он согнулся еще сильнее, но шаги замедляются; он никогда не дойдет.
Тут Макмерфи начинает насвистывать «Милую Джорджию Браун», и сестра, слава богу, отводит взгляд от санитара. Она еще больше расстроена и обозлена — в такой злобе я ее никогда не видел. Кукольная улыбка исчезла, вытянулась в раскаленную докрасна проволоку. Если бы больные сейчас вышли и увидели ее, Макмерфи мог бы уже собирать выигранные деньги.
Санитар наконец дошел до нее, это отняло два часа. Она делает глубокий вдох.
— Вашингтон, почему больному не выдали утром одежду? Вы видите, что на нем ничего нет, кроме полотенца?
— А шапка? — Шепчет Макмерфи и трогает краешек пальцем.
— Мистер Вашингтон!
Большой санитар смотрит на маленького, который указал на него, и маленький опять начинает ерзать. Большой смотрит долго, глаза похожи на радиолампы, поквитается с ним позже; потом поворачивает голову, измеряет взглядом Макмерфи, оглядывает сильные, твердые плечи, кривую улыбку, шрам на носу, руку, удерживающую полотенце на месте, а потом переводит взгляд на сестру.
— Я думал… — Начинает он.
— Думали! Думать на вашей должности — мало! Немедленно принесите ему костюм, мистер Вашингтон, или две недели будете работать в гериатрическом отделении! Да. Может быть, пробыв месяц при суднах и грязевых ваннах, вы станете ценить то, что здесь у санитаров мало работы. В любом другом отделении кто бы, вы думаете, драил пол с утра до вечера? Мистер Бромден? Нет, вы сами знаете, кто. Вас, санитаров, мы избавили от большей части хозяйственных работ, чтобы вы следили за больными. В частности, за тем, чтобы они не разгуливали обнаженными. Вы представляете, что случилось бы, если бы одна из молодых сестер пришла раньше и увидела пациента, бегающего по коридору без пижамы? Вы представляете?