И уже тысячный раз Стеша начинает спрашивать себя: чем они не нравятся людям? Не воры, не хапуги, живут, как все, никого не обижают, на чужой кусок не зарятся. В чем же виноваты они перед селом? Не любят их…
— Эх-хе-хе, доченька! Сумерничаешь? Последовал сладкий зевок. Мать слезла с печи, зашаркала валенками по половицам.
— Дай-кось огонь вздую.
При тусклом свете лампы Стеша видит лицо матери. Оно опухшее от сна, зеленое от несвежего воздуха.
— Электричества напроводили. Кому так провели, а кому так нет. Кто шибче у правления трется, тому хоть в сенцы не по одной лампочке вешай…
Чувствуется, что ворчание матери скучно даже ей самой.
— Мам? — нехорошим, треснувшим голосом перебивает Стеша.
— Что-сь? — откликается испуганно Алевтина Ивановна.
В последнее время характер что-то у дочки совсем испортился, плачет, на мать кричит. Прежде-то такого не случалось.
— Мам… скажи: за что нас на селе не любят?
— Завидуют, девонька, завидуют. От зависти вся злоба-то, от зависти…
— А чего нам завидовать? Живем стороной, невесело, от людей прячемся за стены.
— Не пойму что-то нынче тебя, Стешенька. Ой! Неладное у тебя на уме!
— Не понимаешь? Где уж понять! Мужа привела, извели вы мужа, ушел из дому. Мне жить хочется, как все живут. Не даете. Пробовала к мужу уйти, ты меня отравила, наговорила на Федю. «Не верь да не верь». Вот тебе и не верь. А что теперь понастроили с МТС-то рядом! Жить вы мне не даете! Сами ничего не понимаете, меня непонятливой сделали!
— Святые угодники! Да что с тобой, с чего опять лаешься? Стешенька, на мать же кричишь, опомнись!
— Опомнись! Опомнилась я, да поздно!
— Господи, от родной-то дочери на старости лет!
Вышел отец, бросил угрюмый взгляд на дочь.
— Опять взбесилась? Стешка! Проучу!
— Проучил, хватит! Твоя-то учеба жизнь мне заела!
Силантий Петрович зло махнул рукой.
— Выродок ты у нас какой-то. Всегда промеж себя дружно жили. Тут на тебе — что ни день, то визг да слезы…
— Это он все! Все он! Муженек отравил, залез к нам змеюкой, намутил, ребенка оставил и до свидания не сказал. Он все! Он!
— Жизнь заели! За-е-ели! От криков проснулась дочь.
В жарко натопленном клубе играла гармошка. Федора шумно вызывали. Он упрямо отказывался. Наконец ребята-трактористы вытеснили его на середину круга, кто-то услужливо подхватил упавший с плеч пиджак.
Чуть вздрагивающей рукой Федор провел по волосам, стараясь не глядеть в глаза людям, напиравшим со всех сторон, прошел вяло, враскачку, быстрей, быстрей и сделал жест гармонисту: «Давай!» Гармошка рванула и посыпала переборы, один нагоняющий другой. Зазвенели стекла, заголосили сухие половицы под каблуками, гул голосов перешел в восторженный стон, волосы Федора растрепались, лицо покраснело. «Эх! Потеснись, народ! Душа на простор вырвалась!»
Хлопали в ладоши, кричали, не слыша друг друга, теснились плечами… И вдруг, ударив в пол, Федор остановился, вытянулся, уставился поверх голов, потное лицо медленно стала заливать бледность. Жалобно всхлипнув, осеклась гармошка. Голоса смешались, упали — и наступила тишина, в которой лишь было слышно напряженное дыхание людей. Невольно глаза всех повернулись в ту сторону, куда смотрел Федор.
Снаружи, за темным, мокрым окном, прижалось к стеклу смутное лицо Стеши…