Дом знахаря стоял у самого моста, но маленькое расстояние между ними слепой прошел хромая, потому что от моста к дому вел неровный склон, поросший кустами матасаны. Гойо Йик узнал их по запаху. Он нюхал, словно пес, чтобы убедиться, туда ли забрел, но он и вообще любил благоухание этих вкусных плодов. Убедившись, он прошел по мосту и очутился у дома.
— Ты видишь только цвет амате, а хочешь прозреть и увидеть все цветы. Врожденная слепота черна, как твоя неблагодарность, и горька, как неочищенный мед. Вечность ждет тебя под деревом, дающим тебе кров, опору и тень, а ты возмечтал прозреть и не видеть цветов, скрытых в плоде и ведомых лишь слепому…
— Не в том дело, — сказал Гойо Йик, нелепо мотнув головой, чтобы узнать, где именно стоит знахарь, который говорил хрипло, так хрипло, как еще никто не говорил, — не в том дело, а ^благодарны почти что все, иначе своего не добьешься, сеньор Чигуичон. Очень, очень неблагодарны, иначе своего не достигнешь.
— Я всегда предлагал тебя вылечить, если твоя слепота излечима, а ты всегда боялся. Тебе нравились не глаза, а эти толстые черви, из которых сочится сыворотка. Посмотрим, можно ли еще тебе помочь. У болезней тоже свой срок, пропустишь — и лечить нельзя.
— Вы скажите цену, чтобы мне знать, хватит ли того, что я собрал на ярмарке. Деньги я принес… Только хватит ли…
— Тех, которые, как ты, видят лишь цветок амате, вылечить нелегко. Это не зуб выдернуть. Сперва надо узнать, куда движется луна, на которой похоронены кости святых угодников. Надо узнать, как движется ветер с пасеки — тихо, словно кот в кустах, или яростно и буйно. Если он тих — это хорошо, если буен — плохо, от ветра этого воздух становится тяжелым и густым, как мед, а для лечения нужно, чтобы воздух был легок и ласков. И потом, я должен посмотреть, какой ты слепотой болен. Одни слепые от рождения, других ослепила черная колючка или червь, а человек и не заметит, как он входит в кровь и губит тебя потихоньку. Легче всего вылечить от бельма. Его снимаешь с глаза, словно тянешь волокно из осоки. Это и есть волокно, обмотавшее зрачок сразу, от холода, или медленно, понемногу. Чтобы вылечить от него, нужно крутить зрачок и крутить, пока все волокно не раскрутится. Боль страшная, словно перец сыплешь в открытую рану.
— Я боли не боюсь, я на все согласен, только вылечите меня. Горько мне видеть один цветок амате, когда сердце живое и боль в нем хуже, чем от вашего лечения.
Сеньор Чигуичон Кулебро наклонился и стал считать деньги на жернове, который стоял на краю галерейки. На этом жернове он точил плотничьи инструменты и всегда считал на нем деньги, точил их, как говорил он то ли всерьез, то ли в шутку, чтобы они резали скаредным карман, а хитрым пальцы.
Гойо Йик, испещренный жилами, словно скроенный из старых листьев банана, в рваной шляпе, из которой на самой макушке торчал, словно лишайник на дереве, клочок волос, поводил молочно-белыми зрачками, стараясь определить, где знахарь, и говорил:
— Вы скажете, я притворяюсь храбрым и вру, но это правда. Пусть меня хоть живьем сожгут, лишь бы мне прозреть и возрадоваться.
— Если кто слепой от природы, вылечить его можно, — продолжал пояснения знахарь. Сосчитав деньги, он трогал слепому глаза, прощупывал опухшие веки, чтобы узнать, где таится недуг. — Бельмо можно вылечить, и слепоту от простуды, и слепоту от холода…
Гойо Йик покорно терпел. Он был рад, что попал в умелые руки, и, когда знахарь надавливал сильнее, не пугался, а благодарил его в душе, слушая при этом, как крепкие знахаревы зубы жуют и жуют белый кусок копалевой смолы, а язык перекатывает его от щеки к щеке. Слепому казалось, что сеньор Чигуичон связывает ниточкой слюны его набрякшие, словно зоб, глаза и шарик своей жвачки.
— Бельмо рано или поздно, — говорил знахарь, — наживают те, кто глядят-глядят и выбегут на улицу. Воздух им в лицо ударит, глаза дымкой затянутся. Лучше бы им зад застудить, там глаз нету, или пускай выходят пораньше, а то спешат помочиться и не успеют лица прикрыть. А для твоего недуга, Гойо Йик, нужно вот что: разрезать бельмо ножом, залить глаза соком растения с синим стеблем, синими листьями, желтыми, как бабочкины крылья, цветами и колючими ягодами, которые так любят голуби.
— Значит, я тут останусь, — проговорил слепой, измученный осмотром, и тронул глаза кончиками пальцев, словно сказал им: «Я здесь, не бойтесь, этот сеньор вас полечит, вы станете лучше, чище станете».
— Да, оставайся тут, а хочешь поесть — спроси на кухне.
— Дай вам господь за вашу доброту…
И Гойо Йик расположился на соломе, среди собак, под мерные чавкающие звуки — знахарь жевал свою жвачку, и в ночной тишине казалось, что чавканье наполняет весь дом. За стеной стрекотали кузнечики, по полу бегали мыши, но никогда и ни во что так не вслушивался слепой, как в этот звук, размеренный, словно тиканье часов. Бывают солнечные часы, бывают песочные, бывают обычные. Знахарь был жвачными часами. Каждый раз, когда он смыкал зубы, приближалось выздоровление. Наслушавшись, Гойо Йик тоже начинал жевать, только не жвачку, а мысль. «Мария Текун, дурная, дур-р-ная, дур-р-ная… дурр-на, дур-на, дур-на Мария Текун. Была бы со мной, не пришлось бы резать ножом глаза». Ему становилось страшно. Все же не шутка — резать глаз ножом. Он приподнялся. Он слышал, как и сердце его жует жвачку: «Дур-р-ная, дур-р-ная, дур-р-ная…» Солома благоухала ловкими руками, летним солнцем, копытами резвого коня. Где-то близко, над головой, за спиной, под рукой, у лица и колен, строгали и пилили доску. Может, сеньор Чигуичон Кулебро делал для него гроб. Может, он догадался, что слепой отдал ему не все деньги. Гойо Йик потрогал платок, перетянутый в нескольких местах и лежавший у него на животе, словно кусок кишки. Умереть он не боялся, только бы живым не похоронили, только бы не лежать в земле, как плод амате, скрывая в сердце Цвет измены, черный цветок обиды. В своем отчаянии он думал, что, когда прозреет, рядом окажется Мария Текун. Лишь ее он и хотел увидеть сразу, видеть вечно. Что ему свет, вещи, люди перед той, кого он нашел среди убитых, вынянчил, вырастил, обрюхатил? Знахарь жевал, а не жевал — пилил, а не пилил — строгал. Слепого сморил сон, и ему приснилось, что рядом лежит Мария Сакатон. Она ведь, дурная изменница, Мария Сакатон, это он ее назвал Марией Текун, потому что братья Текун отрубили у ее родни головы. Гойо Йик то спал, то не спал, и ему казалось, что под ним трепещущая от птиц тростниковая циновка, и птицы эти не птицы, а ласковые слова. Во сне он улыбался. Ему ли бояться гроба! В горах, у обрывов, на пустынных дорогах он призывал смерть с тех пор, как от него ушла с детьми Мария Текун
Знахарь разбудил его затемно и неслышно прошептал на ухо, о настлал на полу опилок и стружек, без которых не вытянешь влаги из утренней звезды. Потом он поднял слепого и повел его за руку.
— Мы в стране опилок и стружек, — тихо шептал он, — а я тебе вместо посоха. Надо убить зрелый плод перца, растерзать его, разорвать. Твоих шагов не услышат, и посох твой ступает без звука. Плюнешь — плевка не слышно, словно плюнул в пропасть. Куда же мы идем? Куда мы идем, ступая без звука по краю пропасти?
Гойо Йик слышал, что небо трепещет, словно птица, а в паху и вокруг сосков странно засвербило, будто пот разъедал его смелость, как разъедает металл кислота.
— Идем, — тихо говорил знахарь, мягко подталкивая слепого, — идем за ножом, который очистит глаза Гойо Йика, и за растением, чьими листьями, как зелеными островами, я прикрою его очищенные глаза, и за ласточкиными каплями, чтобы смочить ему веки, и за папоротниковым корнем, и за лесным маком — они нам тоже понадобятся. Мы кланяемся до земли, — знахарь согнул слепого, чтобы тот поклонился, — и головы наши касаются доброй земли, и мы не видим страны опилок и стружек, потому что мы слепы, и лбы наши становятся шершавыми, как холка у коня. Руки наши скачут, как щенята, — говорил он торжественно и хрипло, щекоча слепого, — играют, радуются, ибо тьма, ощерясь косточками арбуза, покидает дом.
Знахарь помолчал — зубы его до самой десны впивались в клейкую мякоть, выходили из нее, вонзались снова, выходили все быстрее, освобождались, веселели. Те, кто жуют копаль, не жуют, а скачут, бегут вприпрыжку.
— Нас обманули! Где луна? Только мухи жужжат в доме чернозубого арбуза. Мухи жалят, мухи летают, мухи говорят: прилежные пальцы этих двух мужчин копают, роют, сгребают облако опилок и стружек, а стружки и опилки играют и дрожат под их шумным, как выстрел, дыханием.
Знахарь подхватил тощее тело слепого. Гойо Йик дрожал, как слепая стрела на тетиве судьбы. Знахарь приподнял его, отпустил, чтобы его тело рухнуло наземь, и принялся с ним бороться, хрипло выкликая:
— Мы враги, мы боремся, как те, кто крушат друг друга в I крепостях и башнях! Мы темны, птица унесла свет и нам оставила тьму, чтобы мы ждали во мраке, когда вернутся воинства сна, разбитые в дальних битвах. Мавр дал нам ятаган, смазанный пчелиным медом, христианин дал нам шпагу, смазанную медом молитвы, турок отрезал себе уши и поплыл на них по морям умирать в Константинополь.