Наш гость оживал по мере насыщения. Брат поил его мовским вином, которого сам не пьет, находя его дорогим. Брат сообщал ему все эти подробности с той добродушной непринужденностью, какая ему свойственна, перемешивая свой разговор разными любезностями ко мне. Он несколько раз возвращался к восхвалению ремесла сыровара, как бы желая дать понять этому человеку, не советуя этого прямо и грубо, что это будет хорошим занятием для него. Оно поразило меня. Я уже говорила вам, кто был этот человек. И что же, мой брат ни за ужином, ни в течение всего вечера, за исключением нескольких слов о Христе, когда тот вошел, ни разу не напомнил этому человеку, кто он такой, и не дал понять ему, кто он сам. По-видимому, это был удобный случай для проповеди, и можно было воспользоваться влиянием епископа на каторжника, чтобы запечатлеть эту встречу. Всякому другому показалось бы кстати, имея этого несчастного под рукой, предложить и пищу для души одновременно с пищей телесной, прочесть нравоучение и дать совет или выказать ему сожаление с назиданием вести себя честно впредь. Мой же брат не спросил у него даже ни откуда он родом, ни историю его. Потому что в его историю входит и его вина, а брат, очевидно, избегал всего, что могло ему напомнить последнюю. Он до того остерегался этого, что когда случайно, разговаривая о горцах Понтардье, у него сорвалось с языка, что те мирно трудятся в соседстве неба и счастливы, потому что ведут честную жизнь, он вдруг осекся, испугавшись, не сказал ли он чего-нибудь обидного для того человека. Я столько об этом размышляла, что, кажется, поняла, что происходило в душе брата. Он думал, что этот человек, которого зовут Жан Вальжан, без того помнит о своем позоре и что лучше всего развлечь его и хотя бы на минуту заставить его верить, что он такой же человек, как и все прочие. Не есть ли действительно в таком отношении настоящее милосердие? Нет ли в этом деликатном воздержании от проповеди и поучения, в этом избежании намеков и поучений чего-то евангельского и не состоит ли настоящее великодушие в том, чтобы не затрагивать больного места человека? Мне казалось, что это и была тайная мысль брата. Во всяком случае, могу сказать, что какие бы мысли у него ни были на этот счет, он их не высказывал даже мне. Он вел себя с начала до конца совершенно так же, как всегда, и ужинал с Жаном Вальжаном точно с таким же видом, как стал бы ужинать с господином Гедеоном{41}, старшиной или приходским кюре.
За десертом, когда мы ели винные ягоды, кто-то постучался в дверь. Это пришла тетушка Жербо со своим малюткой. Брат поцеловал ребенка в лоб и взял у меня взаймы пятнадцать су, чтобы дать их тетушке Жербо. В это время Вальжан ни на кого не обращал внимания. Он почти что не говорил и казался очень утомленным. Когда старушка ушла, брат прочитал молитву, затем обратился к путешественнику и сказал: «Вы, должно быть, испытываете огромное желание лечь в постель». Maдам Маглуар поторопилась убрать со стола. Я поняла, что нужно поскорее дать отдохнуть гостю, и мы ушли наверх.
Однако я через минуту послала мадам Маглуар отнести на постель этого человека козий мех из Шварцвальда, который был в моей комнате. Ночи очень холодны, а мех этот очень греет. Жаль, что он уже стар и шерсть лезет. Брат купил его в Германии, в Тотлингене, у истоков Дуная, вместе с ножом с костяным черенком, которым я пользуюсь за столом.
Мадам Маглуар тотчас же возвратилась наверх, мы помолились в комнате, где развешиваем белье для просушки, и потом разошлись по своим углам, не сказав ни слова друг другу».
Простившись с сестрой, преосвященный Бьенвеню взял со стола один из серебряных подсвечников, подал второй своему гостю и сказал:
— Я провожу вас в вашу комнату.
Путешественник пошел за ним.
Если читатель не забыл сказанного выше, то он знает, что расположение комнат было таково, что в молельную и из нее не было другого хода, кроме как через спальню епископа.
В ту минуту, когда они проходили по спальной, мадам Маглуар прятала серебро в стенной шкаф, находившийся над изголовьем постели. Она делала это всякий вечер перед тем, как идти спать.
Епископ довел гостя до алькова. В последнем была постлана чистая постель. Гость поставил подсвечник на столик.
— Ну, — сказал епископ, — теперь пожелаю вам доброй ночи. Завтра перед дорогой вы выпьете чашку парного молока от наших коров.
— Благодарю вас, аббат, — сказал гость.
Но едва он произнес эти дружелюбные слова, как внезапно и без всякого перехода сделал странное движение, которое обдало бы ужасом обеих женщин, если бы это произошло в их присутствии. Мы и теперь не беремся объяснить, что руководило им. Было ли то предостережение или угроза? Или просто он подчинился инстинктивному и смутному побуждению? Но он резко обернулся к старику, скрестил руки и, окидывая диким взглядом своего гостеприимного хозяина, вскрикнул хриплым голосом:
— Неужели вы в самом деле положите меня ночевать рядом с собой?
Он прервал свою речь хохотом, в котором звучало что-то зверское.
— Хорошо ли вы обдумали ваше решение? Что вам говорит, что я не убийца?
Епископ ответил:
— Это знает Господь.
Затем, с сосредоточенным видом и шевеля губами, как человек молящийся или говорящий шепотом, он сложил персты правой руки и благословил гостя, не наклонившего даже головы под благословением, затем ушел, не оглядываясь, в свою комнату.
Когда в алькове кто-нибудь ночевал, престол в молельной задергивался большой полотняной занавеской, шедшей сплошь от одной стены до другой. Проходя мимо занавеса, епископ преклонил колено и совершил краткую молитву.
Минуту спустя он был в саду, ходил, размышлял, созерцал, погружаясь мыслями и душой в великие таинственные предметы, раскрываемые Богом ночью перед бодрствующими очами.
Что касается путешественника, то, очевидно, он был утомлен, потому что даже не воспользовался белым чистым бельем своей постели. Он задул свечу ноздрей, как делают каторжники, и повалился, не раздеваясь, на постель, где мгновенно глубоко заснул.
Часы пробили двенадцать, когда епископ вернулся из сада. Через минуту в маленьком домике все спало.
Посреди ночи Жан Вальжан проснулся.
Жан Вальжан происходил из бедного крестьянского семейства провинции Бри. Он в детстве не учился читать. Когда вырос, стал обрезчиком деревьев в Фавероле. Мать его звали Жанной Матье, отца Жаном Вальжаном или Влажаном, по всей вероятности, это была кличка или сокращение слов voila Jean (вот и Жан).
Жан Вальжан был по характеру задумчив, но не грустен, что свойственно натурам привязчивым. В целом это было существо довольно сонное и незначительное, по крайней мере по наружности. Он потерял отца и мать в раннем возрасте. Мать его умерла от запущенной молочной лихорадки. Отец его, обрезчик деревьев, как и он, разбился, упав с дерева. У Жана осталась только старшая сестра, вдова, с семью детьми, мальчиками и девочками. Эта сестра вырастила Жана Вальжана и, пока был жив муж, бесплатно предоставляла брату стол и жилье. Муж умер. Старшему из детей было восемь лет, младшему год. Жану Вальжану минуло двадцать пять. Он заменил сиротам умершего отца и помогал воспитавшей его сестре. Он выполнял это просто как долг, даже с некоторой грубостью. Его молодость расходовалась таким образом на тяжкий и плохо оплачиваемый труд. Никогда за ним никто не знал никакой «зазнобы». Влюбляться было некогда.
Вечером он возвращался домой усталый и ел суп молча. В то время, как он ел, сестра Жана часто брала у него с тарелки лакомый кусок, ломтик сала, говядину, сердцевину капустного кочана, чтобы отдать кому-нибудь из детей, он же продолжал есть, нагнувшись над столом, опустив голову чуть ли не в тарелку, с волосами, падавшими прядями на глаза, и, казалось, не замечая, что вокруг происходит. В Фавероле, по соседству с хижиной Вальжана, на другой стороне улицы жила фермерша по имени Мари-Клод. Племянники Вальжана, обыкновенно голодные, отправлялись иногда к соседке занять у нее горшок молока от имени матери и распивали молоко где-нибудь за забором или в уголке аллеи, отнимая друг у друга горшок настолько впопыхах, что девочки проливали молоко на фартук и за пазуху; если бы мать увидела эти шалости, она бы крепко наказала провинившихся. Жан Вальжан, грубый и ворчливый, платил тайком от матери за горшок молока Мари-Клод, и дети избегали наказания.
Жан зарабатывал в сезон чистки деревьев восемнадцать су в день, затем нанимался жать, чистить скот на ферме, работал поденно. Он делал все, что мог. Сестра тоже работала, сколько могла, но что можно заработать с семерыми ребятишками на руках? То была жалкая семья, попавшая в тиски нищеты, мало-помалу душившей ее. Семья осталась без хлеба. Хлеба не было в буквальном смысле. Детей же было семеро. В воскресенье вечером Мобер Изабо, булочник на церковной площади Фавероля, собирался ложиться спать, когда услышал сильный стук в решетчатое окно своей булочной. Он прибежал вовремя, чтобы увидеть руку, просунутую сквозь разбитое стекло через решетку. Рука схватила хлеб и скрылась. Изабо побежал за ним и догнал его. Вор бросил хлеб, но рука его была в крови. Оказалось, что это был Жан Вальжан.