Почтовая гостиница тогда еще не пользовалась доброй славой. Эрнст Ферстер в своем «Наставлении путешествующему по Италии» — иностранцы учат нас путешествовать по нашей родной стране — писал: «Почтовая гостиница имеет дурную славу, она содержится неучтивым человеком, который одновременно является и почтмейстером. В спорных случаях обращаться к Местному предводителю, графу Росси».
Пока я бежал от Непи до Чивита-Кастеллана, снова поднялся ветер. В рубашке с подвернутыми рукавами я ждал, пока мои испускавшие пар одежды просохнут у каминного огня; по трем окнам зала с силой били крупные капли дождя, они спускались по стеклу, беспорядочно сталкиваясь и перемешиваясь, текли сначала медленно, потом очень быстро, собирались на нижних частях оконного переплета, откуда проникали в залу, сбегали вниз тремя ручьями и в самой низкой части пола образовывали озерцо, которое, постепенно расширяясь, быстро затапливало все вокруг и грозило наводнением.
— Клянусь, — воскликнул я, глядя на извивистые потоки, — клянусь, я выйду отсюда только для того, чтобы сесть в карету.
— К вашим услугам, — прогорланил выросший передо мной слуга с грязной салфеткой, перекинутой через руку.
— Ты умеешь читать?
— Так точно.
— А писать?
— Так точно.
— Можешь выйти на улицу на десять минут?
— Так точно.
— Тогда возьми этот лист бумаги и карандаш, побеги и стань против портика собора, точнейшим образом перепиши все буквы, которые увидишь на архитраве над средним портиком. Знаешь, что такое архитрав?
— Так точно.
Слуга сунул в карман мелкую монету, которую я дал ему вместе с бумагой и карандашом, и пулей вылетел наружу.
Не прошло и четверти часа, а он уже принес мне исписанный каракулями лист бумаги, с которого текла вода. Я просушил его, сложил, определил в карман и приказал позвать хозяина-почтмейстера, от которого узнал, что карета отъехала от Чивита-Кастеллана сегодня утром. Она направлялась в Анкону, и в кабриолете было свободное место. Это хорошо, но уехавшая четыре часа назад карета ускользнула у меня из-под носа.
— Возьмите, — сказал мне хозяин, — мою коляску, легкую как перышко, моего вороного, быстрого как молния, и вы догоните карету в Боргетто, где возничие привыкли отдыхать, а если не догоните, то не заплатите мне ни байокко.
— Сколько вы хотите? — ответил я, не колеблясь.
— Четыре скудо, синьор.
— Немецкий профессор прав, — заметил я, — но мне нельзя терять времени. Прикажите запрягать вороного.
Вороной был действительно лошадкой с огоньком: на подъемы он взбегал рысью, а на спусках летел легко и проворно. Коляска неслась за ним, подпрыгивая и угрожая перевернуться на каждом повороте, на каждой неровности заставляя содрогаться мой кишечник. Лихач возница под громкие крики щелкал хлыстом, но, отъехав от Чивита-Кастеллана на несколько миль, он стал туго натягивать вожжи, чем вороной, фыркавший под дождем и испускавший облака пара, а вместе с ним и я, были не вполне довольны. Я понял, что несколько байокко сделают моего возничего более расторопным, — несколько монет скользнули в его ладонь, в сопровождении отнюдь не медовых речей. Так, возобновляя свои фокусы каждые полмили, он довез меня до места, откуда был виден Боргетто, скряга-городок без остерии. Тогда возница обратил ко мне свою круглую рожу, на которой зарождалась услужливая улыбка, слегка отдававшая насмешкой, и сказал:
— Синьор, из-за этого проклятого потопа возница кареты вряд ли решится ехать прямо до Отриколи. Дорога идет все время на подъем, но за семь скудо вороной домчит вас за три четверти часа.
— Четыре скудо, разбойник.
— Шесть, синьор.
— Пять, достойный слуга своего хозяина.
— Пусть будет пять.
— Но если я не застану карету в Отриколи, клянусь на «Наставлении» немецкого профессора, что я сделаю три вещи: первое, не дам тебе ни байокко, второе, напишу жалобу графу Росси и третье, обломаю о твои плечи этот посох, — и показал ему названное.
В ответ возница подхлестнул лошадь.
О, мне бы умение владеть пером моего педагога! О, кто научит меня знанию звонкой риторики, примата итальянской культуры! О, кто мне поможет сочинить величественный труд о Тибре, протекающем возле Мальяно; о горе Суратте, на вершине которой возвышается замок Аполлона; о святой роще, посвященной богине Феронии; об этрусских редкостях и о римских развалинах, разбросанных по стране; о монастыре святого Сильвестра, основанном монахом из Пипино (старый монастырь, помещенный в классический труд, может стать источником десятка великолепных антитез); о древнем городе Умбрии Отрикулуме[3], в котором римляне организовали городское самоуправление; о статуях, украшающих собой славные выставки музеев Ватикана и Кампидольо, вышедших из лона этой земли, которую вороной топтал теперь своими коваными копытами! Прекрасная была бы возможность для моего прилежного педагога вспомнить свои размышления о людях времен Плутарха, тревоживших его сон до тех пор, пока ему не удалось сравняться с ними.
Если бы, сидя на узком сидении открытой коляски, несшейся галопом к северу против ветра, дувшего как раз с севера, под дождем, заливавшим холодными струями мои глаза, мне пришлось вспомнить кого-нибудь из античных авторов, я вспомнил бы не Плутарха, а Ювенала. Отрикулум, во что ты превратился! Твои развалины вызывают жалость; твоя грязь брызжет черной жижей, она расступается, чтобы поглотить людей и лошадей по самое колено.
Две кареты стояли в ожидании у низких дверей остерии: одна, большая и внушительная, запряженная четверкой лошадей; у второго, жалкого вида экипажа, дышло лежало на кучерском сиденье. Сам кучер, смуглый римлянин со свирепым взглядом и кустистой черной бородой содрал с меня меньше, чем мог бы; мы в несколько минут заключили договор, по которому он должен был довезти меня, живого и здорового, до Анконы, заботясь ежедневно о моем обеде, ужине и ночлеге; я же должен был заплатить ему уже не помню сейчас сколько скудо.
— Когда отъезжаем? — спросил я.
— Через полчаса помчим галопом.
Поскольку есть я не хотел, и кабриолет мне показался достаточно исправным, я сразу занял в нем место на левой стороне. Я еще не совсем устроился на моем не совсем мягком сиденье, когда кучер стоявшего в нескольких шагах впереди экипажа щелкнул длинным бичом, и я увидел, как смуглая фигурка одним скоком проворно перелетела с порога остерии в эту внушительного вида карету.
Фигурка так быстро вошла, что я не смог различить черты ее лица, но нога оставалась на ступеньке, пока ее владелица, похоже, приводила что-то в порядок внутри экипажа. Это была изящная ножка в черном высоком сапожке с двумя красными кисточками. Слегка приподнятое платье оставляло взгляду полоску белого чулка, просиявшего как луч солнца, так светилась его белизна на грязном фоне неба, земли и всего остального. Это было озарение. Карета тронулась, трое или четверо полуголых ребятишек, уцепившись за дверцу, принялись хором клянчить милостыню, несколько безобразных старух настойчиво тянули ладони. Лилейно-розовая рука выглянула из окошка, с нее упало несколько серебряных монет; чудесного рисунка пальцы источали чистое миро, как руки возлюбленной из «Песни песней». Кучер стегнул лошадей, карета понеслась и, спускаясь по склону, скоро пропала из виду.
Тогда, сам не знаю как, в моих руках оказался томик «Стихов» мессера Франческо, я открыл его на сонете CCVIII и, достав из жилетного кармашка огрызок красного карандаша и посмотрев на часы, записал день, час и минуту. Сделав это, я двумя жирными линиями подчеркнул этот стих:
Коснись ее руки, плесни у ног,
Твое лобзанье скажет ей о многом…[4]
II
Запись слуги и соус Горация
Моя фантазия отправилась в полет. Представить по одной только руке и ноге всю фигуру, лицо, голос, нрав и наклонности промелькнувшей передо мной женщины — вот задача, над которой усиленно бился мой мозг. Позже я понял, что легче восстановить руки Венере Милосской или создать человека с торсом Аполлона Бельведерского, но в тот момент все мне казалось таким естественным, что за несколько минут живой, говорящий образ молодой темноволосой женщины уже вырисовывался перед моими глазами. Отправляя в карман томик Петрарки, который все еще оставался в моей руке, я нащупал лист грубой бумаги. Я достал его, развернул, и мой взгляд упал на странные письмена, они оказались способны рассеять мои фантазии и заставить полностью погрузиться в непростое дело их дешифровки. Это была работа гостиничного слуги, читатель помнит об этом, помнит об этом и мой педагог, поскольку, зная, что рассказ нельзя перегружать ни ненужными эпизодами, ни лишними деталями, он чуть снисходительно и немного сочувственно улыбнулся, разбирая скорописные знаки, которыми слуга по моему приказу и за мой счет скопировал надпись на архитраве над средними воротами собора в Чивита-Кастеллана.