– И что? – озадаченно спросил Якоб.
– И что? – сказал Рафаэль Санчес. – Ты слепой? Я не верю королю Франции. Их прошлый король изгнал гугенотов, и кто знает, что сделает нынешний? А если они не пустят нас к великим рекам, мы никогда не попадем на Запад.
– Мы? – с недоумением переспросил Якоб.
– Мы, – подтвердил Рафаэль Санчес. Он хлопнул ладонью по карте. – О, в Европе они этого не понимают – даже их лорды в парламенте и государственные министры. Они думают, что это шахта и надо разрабатывать ее как шахту, как испанцы разрабатывали Потоси, но это не шахта. Это страна, проснувшаяся к жизни, и пока что безымянная и не открывшая лица. Нам суждено быть ее частью – и помни это в дебрях, мой юный мудрец Торы. Ты думаешь, что отправляешься туда ради девичьего лица, и это неплохо. Но ты там можешь найти то, чего не ожидал найти.
Он смолк, и теперь его глаза смотрели по-другому.
– Понимаешь, первый – всегда купец, – сказал он. – Всегда купец – раньше, чем поселенец. Христиане забудут это и кое-кто из наших тоже. Но за землю Ханаанскую платят; платят кровью и потом.
Рафаэль Санчес сказал Якобу, что он ему поможет, и отпустил его; Якоб вернулся домой в свою комнату, и голова у него странно гудела. То ему казалось, что община Миквей Исроэл правильно считает Рафаэля Санчеса полоумным. То он начинал думать, что слова старика – завеса и за нею движется и шевелится какой-то громадный неразгаданный образ. Но больше всего он думал о румяных щеках Мириам Эттельсон.
В первое торговое путешествие Якоб отправился с шотландцем Маккемпбелом. Странный был человек Маккемпбел – с угрюмым лицом, холодными голубыми глазами, но сильный и добродушный и большой молчун – покуда не начинал говорить о десяти пропавших коленах Израиля [5]. У него было убеждение, что они-то и есть индейцы, живущие за Западными горами, – на эту тему он мог говорить бесконечно.
А вообще у них было много полезных разговоров: Мак-кемпбел цитировал доктрины равви по имени Джон Кальвин, а дедушка нашего дедушки отвечал Талмудом и Торой, и Маккемпбел чуть не плакал оттого, что такой сладкогласный и ученый человек осужден на вечное проклятье. Однако обходился он с дедушкой нашего дедушки не как с обреченным на вечное проклятье, а как с человеком и тоже говорил о городах убежища как о чем-то насущном, потому что его народ тоже был гонимым.
Позади остался большой город, потом близлежащие городки, и скоро они оказались в дикой стране. Все было непривычно Якобу Штайну. Первое время он просыпался по ночам, лежал и слушал, и сердце у него стучало, и каждый шорох в лесу казался шагами дикого индейца, а каждый крик совы – боевым кличем. Но постепенно это прошло. Он стал замечать, как тихо движется могучий Кемпбел; он стал ему подражать. Он узнавал много такого, чего не знает в своей мудрости даже мудрец Торы, – как навьючить поклажу на лошадь, как развести костер, какова утренняя заря в лесу и каков вечер. Все было внове для него, и порой он думал, что умрет от этого, потому что плоть его слабела. Но он шел вперед.
Когда он увидел первых индейцев – в лесу, не в городе, – колени его застучали друг о дружку. Они были такие, какие снились ему в снах, и он вспомнил духа Аграт-Бат-Махлат и семьдесят восемь ее пляшущих демонов – потому что они были раскрашены и в шкурах. Но он не мог допустить, чтобы его колени стучали друг об дружку при язычниках и христианине, и первый страх прошел. Оказалось, что они очень серьезные люди, поначалу они держались очень церемонно и молчаливо, но когда молчание было сломано, сделались очень любопытными. Маккемпбела они знали, а его нет и стали обсуждать его и его наряд с детским простодушием, так что Якоб почувствовал себя голым перед ними, но уже не боялся. Один показал на мешочек, висевший у Якоба на шее – в этом мешочке Якоб для сохранности носил филактерии [6], – тогда Маккемпбел что-то объяснил и коричневая рука сразу опустилась, а индейцы о чем-то загудели между собой.
После Маккемпбел сказал, что они тоже носят мешочки из оленьей кожи, а в мешочках священные предметы, поэтому они решили, что он, наверное, человек не простои. Он удивился. И еще больше удивился, когда стал есть с ними оленье мясо у костра.
Мир, куда он попал, был зеленый и темный мир – темный от лесной тени, зеленый лесной зеленью. Сквозь него шли тропы и дорожки, еще не ставшие дорогами и шоссе, еще без пыли и запаха людских городов, с другим запахом и другого вида. Эти тропы Якоб старательно запоминал и рисовал на карте – таково было одно из распоряжений Рафаэля Санчеса. Работа была большая, трудная и, казалось, бесцельная; но что он обещал, то и делал. Они все углублялись и углублялись в лесную глубь, Якоб видел прозрачные речки и широкие поляны, не населенные никем, кроме оленей, и у него рождались новые мысли. Его родина Германия казалась ему теперь очень тесной и многолюдной; раньше он и представить себе не мог, что мир бывает таким просторным.
Иногда в мечтах он уносился назад – к мирным полям вокруг Реттельсхайма, к кирпичным домам Филадельфии, к фаршированной рыбе и изюмному вину, к пению в хедере, к халам тихой субботы под белым полотном. На миг все это возникало очень близко, но тут же становилось далеким. Он ел оленину в лесу и спал возле угольев под открытым небом. Вот так же, наверно, Израиль ночевал в пустыне. Раньше это ему не приходило в голову, но так, наверно, и было.
Иногда он смотрел на свои руки – они стали совсем коричневые и жесткие, как будто уже и не его руки. Иногда, нагнувшись, чтобы напиться из ручья, видел свое лицо. У него отросла борода, черная и косматая – вовсе не борода ученого юноши. Мало того, теперь он был одет в шкуры; сперва его удивляло, что он в шкурах, потом перестало удивлять.
Все это время, ложась спать, он думал о Мириам Эттельсон. Но странно, чем больше он старался вызвать в памяти ее лицо, тем больше оно расплывалось.
Он потерял счет дням – была только карта, торговля, путь. Ему уже казалось, что пора повернуть назад – их мешки были полны. Он сказал об этом Маккемпбелу, но Маккемпбел помотал головой. Теперь глаза у шотландца горели – огонь этот дедушке нашего дедушки казался странным, – а ночами Маккемпбел молился – и долго, и порой слишком громко. И вот они вышли на берег великой реки, коричневой и широкой, и увидели ее и страну за ней, будто стояли перед Иорданом. Не было конца у той страны, она простиралась до края небес, и Якоб видел ее своими глазами. Сперва он даже испугался, а потом испуг прошел.
И здесь могучий Маккемпбел захворал, здесь он умер и был похоронен. Якоб похоронил его над рекой, на утесе, а могилу вырыл так, чтобы шотландец смотрел на запад. Перед смертью Маккемпбел опять бредил десятью пропавшими коленами и клялся, что они прямо там, за рекой, и он пойдет к ним. Якоб держал его из последних сил – в начале путешествия он бы не справился. Наконец он повернул назад: он тоже увидел землю обетованную – не только для своего племени, но и для народов, которые еще явятся сюда.
Тем не менее его захватили индейцы шони – в жестокий мороз, когда пала его последняя лошадь. Сперва, когда на него посыпались беды, он оплакивал потерю лошадей и хороших бобровых шкур. Но когда его захватили индейцы, он перестал плакать: ему казалось, что он уже не он, а другой человек, незнакомый.
Он нисколько не забеспокоился, когда его привязали к столбу и обложили дровами, – ему все еще казалось, что это происходит с другим человеком. Однако он молился как подобало, громко и нараспев – в дебрях о Сионе молился. Ему чудился запах хедера и знакомые голоса – реб Моисея и реб Натана, а сквозь них слышался странный голос Рафаэля Санчеса, говоривший загадками. Потом его обволок дым и он закашлялся. В горле стало горячо. Он попросил пить, и хотя они не поняли его слов, признаки жажды и так понятны – ему подали полную чашу. Он жадно поднес ее к губам, но жидкость была раскаленная и обожгла ему рот. Дедушка нашего дедушки очень рассердился, и, даже не крикнув, он взял чашу обеими руками и бросил в лицо тому, кто ее подал, – ошпарил его. Раздался крик индейцев, потом гудение голосов, а вскоре он почувствовал, что его отвязывают, и понял, что жив.
Спасло его то, что он бросил в индейца чашу, стоя на костре, – ив этих делах у них особый этикет. Индейцы не сжигают безумных; раз он бросил чашу, значит, он безумец – здоровый человек так не поступит. По крайней мере, так они объяснили ему впоследствии, хотя он по-прежнему подозревал, что они просто играли с ним, как кошка с мышью, испытывали его. Кроме того, на них произвела впечатление его предсмертная песнь на неведомом языке и то, что в смертный час он вынул из мешочка филактерии и навязал на лоб и руку, – индейцы сочли их сильным талисманом и непонятным. Во всяком случае, с костра его отпустили, хотя бобров не отдали, и зиму он прожил в вигвамах шони – то как слуга, то как гость, но все время в шаге от гибели. Потому что он был непонятен, и они не знали, как с ним поступить; впрочем, человек с ошпаренным лицом имел на его счет свое мнение, и Якоб это видел.