У Сприциса Пагалниека один глаз был совсем прищурен, а другой широко раскрыт и устремлен прямо в потолок.
— За мое здоровье, господин пастор, не стоит беспокоиться. Очищенная ведь у нас теперь своя, — это во время оккупации всякой дрянью приходилось наливаться! Похмелья у меня почти не бывает, — видать, брюхо еще в порядке. Ну, разве когда под рукой нет ничего подходящего на закуску. Мне, господин пастор, требуется что-нибудь жирное и соленое. Жена как-то сдуру поставила на стол мягкий хлеб, и вот…
Решительным мановением руки пастор прервал эти рассуждения.
— Это меня не интересует. Говори о деле.
— А, это вы насчет народного благосостояния, господин пастор? Я рассуждаю так: разве у нас теперь нет монополии на водку, разве государство не получает все, что мы пропиваем? Не будете же вы требовать, господин пастор, чтобы государство и народ остались без дохода?
Пастор заметил, что этот безбожник хочет увлечь его на скользкие рельсы, и поспешил перейти с экономической почвы на чисто теологическую.
— В Священном писании говорится: «Чревоугодники и винопийцы не унаследуют царствия небесного…»
Сприцис Пагалниек почесал одной рукой в затылке, другой — еще где-то.
— Это, конечно, куда как скверно… Ну, а как с этим самым Святым писанием, с этим царствием? Ной вот был святой человек, — господь за это выловил его горстью из пучины потопа, как цыпленка. И нисколечко не обижался за то, что тот любил иногда заложить за галстук. А потом, попозже, когда в Канской волости случилась попойка[5] по случаю свадьбы…
Пастор Акот сдержался, но все же слегка стукнул кулаком по столу.
— Сприцис Пагалниек! Ты нечестивец!
— Я, господин пастор? Да я в жизни с нечистотами дела не имел, это вам кто угодно скажет. Мы с шурином Лиепой с самой осени дрова рубим у Каугерта. А ежели вам понадобится золотарь, может приехать из местечка старик Силинь со всем инструментом.
Пастор Акот взглянул на безбожника уничтожающим взглядом и перенес вопрос в новую плоскость — в область семейных отношений.
— Ты губишь свою семью. Жена твоя жаловалась мне на тебя.
— Это я, господин пастор, знаю. Только вы не все принимайте за чистую правду. Будто вы женщин не знаете. Конечно, это не очень хорошо, что я часто прикладываюсь к ульманисовке[6]. А она сама чем лучше? Куда у меня деваются пеклеванная мука и топленое сало? Чуть я только за дверь — сковорода с оладьями уже на плите!
По вполне понятной ассоциации он повернул нос в сторону кухни, где только что перестало шипеть на сковороде масло.
Пастор пожал плечами.
— Этого я не знаю. Об этом она мне не рассказывала.
— Дожидайтесь, так она вам и расскажет! Порасспросили бы хоть нашу хозяйку! А вы, ничего толком не узнав, человека от дела отрываете.
В эту минуту в дверь просунула голову Катрина.
— Ваше преподобие, пожалуйте, завтрак на столе. Как бы не остыл.
Это был обычный маневр, к которому они прибегали, когда какой-нибудь назойливый или болтливый посетитель слишком долго задерживал пастора Акота. Мартин Лютер не очень строго смотрел на такие мелочи, хотя Катрина пользовалась этим приемом гораздо чаще, чем это разрешал катехизис. Но сегодня она была на три четверти права.
Однако пастор Акот скорее бы согласился, чтобы кофе и валмиерская ветчина немного остыли, чем отпустить этого безбожника нераскаявшимся и необращенным. Он кивнул прислуге и попробовал перенести дискуссию в сферу юридических вопросов.
— Так вот, Сприцис Пагалниек! Мой пастырский долг повелевает указать тебе на то, что твое обращение с супругой противоречит и законам и справедливости. Ты дал обещание перед святым алтарем, что будешь любить ее всю жизнь, но все мною от тебя услышанное свидетельствует о том, что ты ее не любишь. Значит, ты нарушил свое обещание. Признайся, обещал ты или не обещал?
В глазах Сприциса Пагалниека мелькнул недобрый огонек.
— Обещал, обещал… Как вы, господин пастор, глупо рассуждаете! Конечно, обещал, но за что? Ведь она мне наговорила, что ей в приданое дадут две коровы, сто двадцать рублей деньгами и дядин верстак со всем инструментом. Две коровы! Да я бы с ними мог обзавестись хозяйством. А на деле что — тьфу! — даже говорить не хочется. Знаете, господин пастор, любить всю жизнь за старую яловую корову и полусуконный костюм — это уж вы чересчур много захотели.
Пастор смотрел на безбожника во все глаза и не сразу нашелся что сказать. Очевидно, в Пагалниека давно вселился бес. У него даже не хватило почтительности, чтобы подождать, пока выскажется его пастырь. Настроенный против всего святого, он продолжал:
— А это как, господин Акот? Ваша-то мадама тоже сейчас живет в Елгаве. Шурин божился, что она открыла там школу кройки и шитья. Разве вам тоже не пришлось давать обещание перед алтарем и все такое прочее? Вы уж лучше моего знаете.
Пастор Акот вскочил на ноги. Кулаки стукнули по столу с такой силой, будто он намеревался пробить его насквозь. «Господин Акот…», «мадама…» — да это же явная профанация, неслыханное неуважение к его сану вообще и к значительности момента в частности! Пастору оставалось одно: прикончить негодяя с позиций государственной безопасности и патриотизма.
Он заговорил медленно, делая ударение на каждом слове, будто бросая гирю на чашку весов, и старался подавить злобную дрожь в голосе:
— Из всего, что ты тут наговорил, мне ясно одно: ты окончательно погибший, закоренелый грешник. Если бы это было просто заблуждение и ты бы раскаялся в своих прегрешениях, тебя еще можно было бы простить. Но ты закоренелый, неисправимый строптивец. Ты социалист, а может быть, даже коммунист. Тебя следует предать в руки властей. Признайся прямо, кому ты служишь и сколько тебе за это платят?
Вся фигура и лицо Сприциса Пагалниека выражали величайшее недоумение. Он снова почесал одной рукой в затылке, а другой еще где-то и уставился в окно с таким видом, словно только сию минуту до него дошли слова пастора.
— Сколько за это платят?
Он пожал плечами.
— Неужели за это хорошо платят? Вот черт, как же мне до сих пор никто об этом не сказал. Каугерт за сажень дров платит сто пятьдесят. Хозяин летом за рытье канавы — десять. Но тогда, знай, к вечеру спину прямо разламывает. Там, может, и работа полегче, и платят малость получше? А вы, Акот, не скажете, куда надо обратиться? Вы в этих делах больше понимаете.
— Я?!
— А как же! Вы ведь каждое воскресенье возглашаете: да изольется милость твоя на нашего… ну, уж вы сами лучше знаете, как там дальше. Сколько вам за это дают в месяц?
— В месяц! Да ты с ума сошел!
— Ну да, я знаю, сейчас говорить об этом нельзя. Налоговый департамент следит за каждой тысчонкой. Но во времена фон дер Гольца и немецкой оккупации вы точно так же проповедовали: «Да изольется милость твоя на его величество государя нашего, Вильгельма Второго…» Немцы-то побогаче нас.
Голос пастора совсем ослаб, когда он проговорил:
— Вон… богохульник!
Но Сприцис Пагалниек не уходил. Сам нечистый дергал его за язык.
— А во времена Керенского: «Да изольется милость твоя на Временное правительство». А при царе — на Николая Второго…
Оба кулака пастора нацелились прямо в грудь безбожника.
— Сприцис… Сприцис Пагалниек! Еще одно слово, и…
Но его ожидало далеко не одно слово.
— Я каждый год на юрьев день перехожу к новому хозяину. Вы, правда, никуда не переходите, но хозяев у вас было не намного меньше, чем у меня. Мы с вами, Акот, оба поденщики, а ремесло это не очень приятное. Вы не обессудьте, я человек темный, лучше сказать не умею. Но выгоду на свой юрьев день вы тоже соблюдаете. Мне кажется…
Что ему еще казалось, Сприцис Пагалниек так и не успел досказать. Пухлые кулаки пастора замелькали перед самым его носом.
— Вон, безбожник!
Безбожник мигом взялся за ручку наружной двери, а еще через секунду у той же двери пастор подпрыгивал и вопил:
— Вон! Вон!
Бросив взгляд в окошко передней, он увидел, что Сприцис Пагалниек играет за колодцем с собачкой испольщика Аннуса. Пастор вернулся и рухнул в кресло перед накрытым столом. Яичница остыла и походила на неудавшийся студень. Пирожки были пересолены, кофе — вроде сладковатых помоев. Пастор Акот ничком повалился на кровать и лежал как мертвый. Напрасно пробовала, пуститься в разговоры и расспросы Катрина, вошедшая с веником и тряпкой. Пастор Акот поднялся только к вечеру.
1927Рассказ написан в 1926 году и впервые опубликован в календаре «Неаткаригайс вардс» («Независимое слово»), 1927; вошел в сборник «Рассказы о пасторах», 1930; был переработан в одноактную пьесу, которая была опубликована под тем же названием в 1932 году.