Веселый смех отца и ребенка не смягчил г-жу Дюпарк.
— По такой железной дороге далеко не уедешь, она хуже дилижансов времен моей юности… Давайте скорей завтракать, а то мы так и не поспеем.
Она уселась и стала разливать в чашки молоко. Пока Женевьева усаживала Луизу на высокий стул рядом с собой, Марк, желая загладить неловкость, заговорил примирительно:
— Я, в самом деле, вас задержал… Но это ваша вина, бабушка, — в вашем доме слишком сладко спишь, здесь так спокойно!
Госпожа Дюпарк, поспешно допивавшая кофе, даже не подняла головы. Г-жа Бертеро внимательно разглядывала дочь, которая сидела между мужем и ребенком, сияя счастьем, и на губах ее появилась бледная улыбка. Словно помимо воли, она прошептала чуть слышно, медленно обводя глазами все вокруг:
— Это верно — здесь очень спокойно, так спокойно, что даже не чувствуешь, что живешь.
— И все же в десять часов на площади был какой-то шум, — продолжал Марк. — Женевьева была так поражена. На площади Капуцинов — поздно вечером топот!..
Желая разрядить обстановку, Марк только испортил дело. На этот раз бабушка ответила с оскорбленным видом:
— Это кончилась служба в часовне Капуцинов. Вчера вечером, в девять часов, было поклонение святым дарам. Братья водили туда своих учеников, допущенных в этом году к первому причастию, и не удивительно, что дети немного порезвились, посмеялись и побегали на площади… Это куда невиннее отвратительных игр детей, которых воспитывают без морали и религии.
После этой реплики воцарилось неловкое молчание. Было слышно только звяканье ложечек в чашках. Говоря об отвратительных играх, бабушка явно имела в виду школу Марка и светское обучение. Женевьева незаметно бросила на мужа умоляющий взгляд, и тот, сдержавшись, переменил тему разговора; обращаясь на этот раз к г-же Бертеро, он стал рассказывать о жизни в Жонвиле и даже о своих учениках, о которых говорил с большой любовью, — видно было, что они доставляют ему немало радости и большое удовлетворение. Трое из них как раз получили свидетельство об окончании школы.
Тут снова зазвонили колокола; медленные удары разносились по пустынным и мрачным улочкам, казалось, в тяжелом воздухе разливалась скорбь.
— Последний удар! — воскликнула г-жа Дюпарк. — Я говорила, что мы никак не поспеем.
Поднявшись из-за стола, она торопила дочь и внучку, допивавших кофе, как вдруг в столовую вошла Пелажи, дрожащая и расстроенная, с газетой «Пти Бомонтэ» в руке.
— Ах, сударыня, сударыня! Страсти-то какие!.. Мальчишка, что разносит газеты, вот сейчас сказал мне…
— Что такое, в чем дело?
Служанка все не могла перевести дух.
— Только что нашли убитым маленького Зефирена, племянника школьного учителя… Здесь, совсем близко, в его комнате.
— Как, убитым?
— Вот именно, сударыня, его задушили… лежит в одной рубашонке… над ним надругались!
Все невольно содрогнулись, даже г-жа Дюпарк.
— Знаете, Зефирен — племянник Симона, учителя-еврея, такой убогонький мальчонка, но личико прехорошенькое; и к тому же католик, ходил в школу к Братьям. Вечером он, наверное, участвовал в церемонии, потому что вчера принял первое причастие… Вот судьба! Такие уж есть богом проклятые семьи.
Марк слушал, застыв от ужаса и негодования.
— Как же, я хорошо знаю Симона! — горячо воскликнул он. — Симон учился вместе со мной в Нормальной школе, он старше меня года на два. Редко встретишь такую светлую голову и такое доброе сердце. Он взял этого несчастного мальчика, своего племянника-католика, и поместил его к Братьям, считая это своим нравственным долгом… Какой ужасный обрушился на него удар! — Марк поднялся и, дрожа от волнения, добавил: — Я побегу к нему, я должен все разузнать… быть рядом с ним, поддержать его.
Госпожа Дюпарк уже не слушала и торопила г-жу Бертеро и Женевьеву, которые едва успели надеть шляпы. Колокол зазвонил в последний раз и замолк, и все три дамы поспешили в церковь. Пустынный квартал обволокла предгрозовая тишина. Вслед за ними, поручив Пелажи малютку Луизу, вышел Марк.
Начальная школа в Майбуа размещалась в двух новых флигелях, один предназначался для мальчиков, другой — для девочек; они стояли на площади Республики, против мэрии, тоже нового здания, в таком же стиле; все три постройки сверкали белизной, и местные жители ими гордились. Площадь пересекала дорога из Бомона в Жонвиль, носившая название Главной улицы. На этой оживленной улице весь день сновали прохожие и была большая езда; там находились торговые заведения и приходская церковь св. Мартена. Но позади школы было тихо и пустынно, между булыжниками пробивалась трава. Улочка, носившая название Короткой, — она состояла всего из двух домов, в одном из которых жил священник, а в другом помещалась писчебумажная лавка дам Мильом, — соединяла этот сонный уголок площади Республики с площадью Капуцинов. Таким образом, школа находилась в двух шагах от дома г-жи Дюпарк.
Оба школьных двора, разделенных двумя узкими садиками, выходили на Короткую улицу; один садик был предоставлен преподавателю, другой преподавательнице. Симон, приютив у себя Зефирена, отвел ему тесную комнатку в нижнем этаже здания мужской школы. Этот мальчик был племянник его жены Рашели Леман и внук четы Леман, бедных портных-евреев, занимавших темный домишко на улице Тру, самой захолустной в Майбуа. Отец Зефирена, Даниэль Леман, младший сын портного, был по профессии механик; он женился по любви на сироте-католичке Марии Прюнье, воспитанной в монастыре и работавшей швеей. Супругов связывала горячая любовь, и когда родился Зефирен, его не крестили и не приобщили ни к какой вере, так как отец и мать боялись огорчить друг друга, посвятив его своему богу. Однако шесть лет спустя разразилась беда: Даниэль погиб ужасной смертью — его затянуло в шестерню, где он и был размолот на глазах у жены, принесшей ему на завод завтрак. Мария пришла в ужас, решив, что бог покарал ее за любовь к еврею, и, снова обратившись к вере своей юности, крестила сына, а затем поместила его в школу к Братьям. Но у мальчика рос горб, и в этом, как видно, наследственном недостатке мать усмотрела месть неумолимого бога, преследовавшего ее за то, что она не могла вырвать из сердца память о любимом муже. Душевные терзания, скрытая внутренняя борьба, изнурительная работа подточили ее силы, и она скончалась, когда Зефирену было одиннадцать лет и он готовился к первому причастию. Тогда-то Симон, сам живший в нужде, взял его к себе, чтобы избавить от забот о нем родителей жены; этот добрый и терпимый человек ничего не стал изменять в воспитании мальчика и, приютив его, предоставил ему причащаться и заканчивать обучение у Братьев, чья школа находилась по соседству.
Опрятная комнатка Зефирена, устроенная для него из кладовой, освещалась одним окном, почти на уровне мостовой, в заднем фасаде школы, выходившем в самый безлюдный закоулок площади. В это утро младший преподаватель Миньо, живший во втором этаже, заметил, выходя из дома в семь часов, что окно распахнуто настежь. Миньо — страстный рыболов, едва наступили каникулы, надел соломенную шляпу и полотняную куртку и отправился с удилищем на плече поудить в Верпиле — мелкой речушке, протекавшей в фабричной части города. Сын крестьянина, он поступил в Нормальную школу в Бомоне, как поступил бы в семинарию, — лишь бы избавиться от тяжелых полевых работ. Это был блондин с коротко остриженными волосами и крупными чертами лица, тронутого оспой, с виду суровый, но, в сущности, неплохой парень, скорее даже добрый, только боявшийся повредить своей карьере. В двадцать пять лет он еще не женился, выжидая, как и в остальных делах, благоприятного случая, всегда готовый примениться к обстоятельствам. В это утро широко растворенное окно Зефирена чрезвычайно его поразило, хотя в этом не было ничего особенного, так как мальчик обычно вставал очень рано; Миньо подошел ближе и заглянул в комнату.
Ужас пригвоздил его к месту; вне себя, он стал кричать:
— Боже мой, бедный ребенок!.. Боже мой, боже мой! Какой ужас! Что за страшное несчастье!..
Тесная каморка со светлыми обоями, как и раньше, имела вид комнаты, оберегающей счастливое детство. На столе стояла раскрашенная статуэтка богородицы и были разложены в строгом порядке книги и картинки из Священного писания. Белая постелька была неразобрана — мальчик, очевидно, не ложился. Тут же валялся опрокинутый стул. А на коврике перед кроватью вытянулось безжизненное тело маленького Зефирена в одной рубашке: он был задушен, лицо его посинело и на голой шее виднелись ужасные следы пальцев убийцы. Испачканная, разорванная рубашка открывала худенькие ноги, грубо раздвинутые, в положении, не позволявшем усомниться в гнусности совершенного преступления; жалкий горбик выпирал из-под закинутой за голову левой руки. И все же его посиневшее личико еще сохраняло свою прелесть; голубоглазый, с тонкими девичьими чертами, очаровательным ротиком и восхитительными ямочками на щеках, он походил на кудрявого белокурого ангелочка.