Он стоял недвижно, жадный пожиратель тростника, творец небольших землетрясений, властелин галерейки, населенной, точно дом, множеством невидимых тварей, хозяин клада, утонувших в пепле монет. Тараканы, пауки, мыши возвращались в сумрачный мир того, что не видно, в обитель тьмы, плесени, пыли от изъеденных бревен. Создания, чьи слюна и кожа окрашены мраком; сороконожка, желтая, как жухлый лист: призрачные сверчки с выпученными глазами; слепые черви; ящерки. Ничего не случилось, просто он постучал по дереву. Нет, он еще и раздавил ногой панцирь скорпиона!
III
В неверном свете луны и восходящего солнца, среди людей, похожих на корни манговых деревьев — тощих, желтых, в коросте лохмотьев, в широкополых пальмовых шляпах, — он глядел сквозь сети, развешанные в большом патио. Светало. Люди готовили снасти, чтобы ловить рыбу в пруду, который отсюда, сверху, казался большой лужей грязной воды. Так его и называли, Нищенской лужей.
Спросонок ему нездоровилось, и он ни на чем не мог остановиться взглядом. Пели петухи, а он дрожал и мерз, ему ничего не хотелось, ибо тело его еще спало, ленилось, нежилось, зевало.
Люди кончали чинить сети собственной голодной слюною, клейкой, как сон. Они держали их зуба ми, а руки, пальцы завязывали тут и там кончики развязавшихся ниток, распавшихся цепочек.
Собаки поджидали, зная наперед о рыбной ловле по оживлению хозяев и унюхав красными, холодными, мокрыми ноздрями плетеные корзины с лепешками и вяленым мясом, тыквы со свежей водой и горячим кофе; все ворохом, под попоной, под защитой мачете и кремневых ружей, на куче соломы, пропахшей сухим навозом.
И вот все исчезли. Ушли и собаки и люди. Потом, за ними, — луна. Остался лишь отблеск, подобный яичной пленке. Уже светило солнце, в доме сновали женщины.
«… От озера осталась лужа, от старого дома — галерейка, от тогдашних денег— ненужные монеты в пепле…»
Загадочные эти слова твердили рыбаки, чинившие сети. Они их слышали от старших и повторяли, как повторял он сам, направляясь к галерейке, когда они исчезли.
… Нищенская лужа…
Да, но больше он и не сказал и ничего. Ветер тряс деревья, словно прибой бил о берег. День был светел, а ветер дул. В галерейке, где тоже светало, он мог укрыться от ветра. Он увидел ее, окинул взором. От леса поднималась тропинка к кирпичному полу, к тому самому месту, где лежал скорпион. Когда он наступил башмаком на гада, кровь приклеила тельце к плитам. Муравьи расчленили его и тащили кто куда, уносили скорпиона. Под клейкой громадой, сплошь покрытой муравьями, двигались тысячи черных лапок. Скорпион — драгоценная добыча, его хватает на всю зиму, он хорошо сохраняется. Потому и спорят о нем муравьи, доходит даже до битвы. Сокровище, иначе не скажешь! Наверное, те, кто его тащил, этого не знали. Их дело — тащить поскорей, они и тащили, кто снизу, кто сверху, кто сбоку. Мертвое чудище грозно шевелило лапами и хвостом.
Однако не только мальчик спасался здесь от ветра. Белые, влажные, тяжелые бабочки искали спасения у стены и под крышей, залитой солнцем. Белые крылышки осеняли похороны скорпиона, которого волокли муравьи и провожали тысячи черных мошек; если носильщики отдыхали или сменялись, шествие останавливалось.
У него свело ногу, когда, уперев носок в основание подпорки, он отрешенно смотрел, как хоронят скорпиона по высшему разряду; тогда он несколько раз опустил ступню на пол и ощутил не только мертвый груз башмака, шлепавшего о кирпич, точно пустой кошель, но и какую-то щекотку, будто по ноге поползли муравьи. Ползли они не сверху — он бил носком по плитам, — а между мясом и кожей.
Носильщики бросили ношу у выхода с галерейки при первом же ударе башмака, кишевшего муравьями. Другие муравьи убежали, только мошки летали в теплой дымке, благоухающей сохлым дубовым листом.
Он притворился, что ничего не видел. Цепочки муравьев на зелени склона сплетались в траурные сети, в нити невода, сплетались, расплетались, не запутывались.
Нищенская лужа. С галерейки ее не видно, хоть вытянись вверх, хоть залезь на подножие подпорок. Лучше бы ему уйти с рыбаками. Он шел бы там, с ними, молчал, слушал журчание воды в прожилках мясистых листьев и белых или лиловых цветов, похожих на озерных бабочек. Он плыл бы там, внизу, и думал о галерейке. Взмахнув рукой, он отпугнул муху. Стебель тростника он уже не сосал. Он думал. думал… Мысли сладостны, они пропитывают сахаром череп, мухам по вкусу их неощутимый, но совсем настоящий мед. Медленно взмахивая рукой, он отгонял мух.
Почему нельзя сразу плыть по Нищенской луже с рыбаками и смотреть на галерейке, как муравьи снова волокут, хоронят скорпиона?
Нельзя, а в мыслях— можно; он может думать здесь, что сидит там, у воды, гонимой ветром, благоухающей серебром и сладостной, словно земля под паром. Касаясь подпорок, он видел, как зелень леса превращается в воду, спящую среди бананов с острыми кинжалами листьев, огромных сейб, колючих смоковниц.
А был бы он там, с рыбаками, — он был бы и на галерейке и думал бы только о стене, о подпорках, о крыше, о монетах, о старинной сбруе.
Больше нет ни бабочек, ни шествия. Какой-то муравей бежит по плитам. Только он один все тут да тут. Чтобы тут быть, приходится жертвовать многими другими, местами. Он провел ладонью по рубахе. Да, это он. Он — здесь, в других местах его нет. Конечно, мыслью он может быть и здесь и там, где угодно. Он тихо ушел с галерейки, чтобы в этой части дома думали, будто он еще здесь.
IV
Глалаза у него серые, как пепел, как остывшая зола — зола, не угли, опирается он на узловатый посох, ходит по птичникам, и призрачно-дымное тельце раскачивается на кривых ножках. Маленький, тощенький, голова втянута в плечи, уши торчат. Ах ты, какой старый! Он еле дышал, когда глухо бормотал про утопленников:
— Вот осушить бы Нищенскую лужу, а там внизу кладбище, только без крестов. Костяки отмытые, чистые, волосы зеленые, одни глазницы, глаз нету. Туда их покидали, пиратов… Поймали и утопили…
Дрожащей рукой он срывал листочек, разминал, словно гусеницу, нюхал. Иногда указывал посохом вверх, то на плод, то на облако в небе.
Старый какой! И не скажешь, что он еще есть на свете. Приходит в жизни время, когда уже так не скажешь. Имени нет, возраста нет, все пропало куда-то…
Мальчик глядел, как старик — трух да трух — идет, опираясь на посох. Мимо не прошел, остановился. Улыбнулся беззубым ртом, лицо сморщилось.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Когда старики видят детей, они всегда это спрашивают. Хотят знать имя. А к чему? Можно бы «сыпок». Нет. «внучек».
Мальчик, всегда готовый назвать свое имя и фамилию, ответил сразу, угодливо прибавив: «К вашим услугам».
Костистыми и хрящеватыми щипцами пальцев старик вынул платок из пиджачного кармана. К платку прилип катышек белого меда. Он медленно его отлепил, поднес к губам. И все глядел, глядел, держась за посох, втянув голову в плечи, тощий, костлявый, осторожный.
— Медку не хочешь?
На двенадцать лиг в округе никто не говорил «ты». Нищенская лужа, кладбище без крестов, галерейка заброшенного дома, монеты, пираты…
Глядя на старика, он проглатывал мысли и, как бывало прежде, взял его за руку — не чтобы помочь, чтоб коснуться. Касаясь, он разгадывал, быть может, тайну своего детства. Да нет, что могла передать пальцам старчески хрупкая рука? Старик все держал платок, пропахший увядшими цветами, а к концу прогулки присаживался па камень, на пень, на что угодно и засыпал, хотя стояло утро; из-под утратившей форму фетровой шляпы свисали седые пряди, щеки ходили ходуном, словно и во сне он со вкусом сосал свой катышек, посох лежал между кривыми ногами, руки бессильно свисали.
Пробежавшись по лесу, мальчик заглядывал издали на галерейку, будто стремился захватить врага врасплох. На сей раз он упал ничком — здесь был не просто враг, здесь были злодеи — и пополз на локтях, на животе, на коленях… Лес, поднимайся! Деревья, на приступ! Он овладел галерейкой, полной злодеев, отважно разоружил их. Они бежали. Кто-то из них еще бился. Пиф! Паф!.. Все, победил. В седло! Тень коня летит среди веток. Мальчик мчится, падает на землю и возвращается на галерейку, наигравшийся, разочарованный, мокрый.
Почему же старик все спит? Почему не рассказывает? («Хочешь медку?») В его изношенном голосе есть что-то доброе, родное, мужское. Рыбаки говорили, что в Нищенскую лужу текут потаенные родники, а вытекает из нее подземная река, которая во время землетрясения выходит наверх грязевой змеею. Наверное, об этих змеях и толковали служанки. Проползла такая змея по старому дому, и пришел конец людям, зверям, деревьям, дорогам…
Осталась одна галерейка. Мальчик обернулся, чтобы повернее увидеть Нищенскую лужу. Он угадывал, а может — выдумывал, что случилось. Заброшенный кусок галерейки, никому не нужный, один. Темные комнаты, где обитают черви, пауки, скорпионы и восьмигранные бочонки, полные монет; лужа, которая, судя но слухам, прежде была озером; спящий старик, сказавший тебе «ты»…