Они шли дальше. Запах становился все гуще, тяжелее и невыносимее. Борису казалось, что он весь пропитывается этим ужасным запахом; голова его слегка кружилась от непривычки. Вокруг одного стола столпились кучкой студенты, и в просветах между их черными сюртуками Борис с содроганием замечал желтое оголенное тело. Он подошел ближе. На столе лицом вниз, весь голый и – что показалось всего ужаснее Борису – без подстилки («точно вещь какая»,– подумал он) лежал плотный мужчина с синей шеей и приподнятыми плечами. Борису особенно бросились в глаза руки трупа, с грязными отекшими пальцами, из которых большие были загнуты внутрь, к ладони. Один из студентов, в переднике, ловкими движениями подрезывал кожу на спине. От разрезанного свежего трупа пахло сырой говядиной, как из двери мясной лавки.
Оглянувшись кругом, Полубояринов заметил, что почти все столы заняты. Вокруг двух столов студентов не было – и трупы лежали совсем на виду, неподвижные, вытянутые, желтые, с высоко поднятыми грудными клетками. И Борис с невольной жадностью и с выражением брезгливого ужаса на лице приковывался глазами к трупам, мимо которых они с Затонским проходили. И опять его чуткое, повышенное обоняние различало новый оттенок запаха: от давнишних трупов, политых дезинфицирующими жидкостями, пахло жареным мясом – тем самым запахом, который до обеда дразнит аппетит, а после обеда так противен.
Голова его кружилась сильней и сильней. Его все более ужасала своей простотой та мысль, что вот эти люди, которые ходили, думали, говорили, надеялись, любили, точно так же как и он ходит, любит и думает, вдруг в какие-нибудь две-три минуты, в силу какого-то непостижимого, но, вероятно, очень простого закона, они стали тем, чем они теперь есть: холодными, отвратительными, гниющими предметами. Борис, благодаря своему тепличному воспитанию, в первый раз столкнулся так близко и так жестоко с ужасным лицом смерти и с мыслью о ее неизбежности. Конечно, он давно знал, что люди умирают, но знал это как-то неуверенно, поверхностно, теоретически, и теперь его привело в трепет то новое для него сознание, что и его тело, сильное и здоровое, когда-нибудь станет таким же холодным, страшным предметом, как и те, что лежат на цинковых столах. Когда прежде он видел мертвеца при сиянии свеч, в кадильном дыме, в парчовом гробу,– тогда ужас смерти смягчался торжественностью обряда и той надеждой на будущую жизнь, которую обещали слова печальных молитв. Теперь же Бориса в первый раз охватило мгновенно страшное значение смерти…
– А вот наша партия. Что вы так задумались, Полубояринов? – сказал Затонский. Они подошли к четырем стоящим в конце залы студентам и поздоровались. Кто-то опять заметил Полубояринову про его бледность.
– Ну, теперь все в сборе, можно и за трупом идти,– сказал высокий и плечистый студент Дорошенко, занявший как-то невольно в партии роль руководителя.– Айда, братцы, в трупарню. У нас сто пятый номер. Помните?
Все тронулись за ним следом.
– Что это за сто пятый номер? – спросил Борис у своего путеводителя.
– Это номер трупа. Их всех здесь по номерам расписывают. Увидите сами.
Хорошо, если еще свежий труп попадется, а то иной раз… просто мочи нет…
У дверей трупарни студентов встретил Захарыч, старый севастопольский унтер, седой, пьяный и небритый, но с николаевской выправкой.
– Какой номер?
– Сто пятый,– ответил за всех Дорошенко. Захарыч отворил дверь и впустил партию. Тяжелый, жирный запах на несколько секунд заставил Бориса закрыть лицо руками. Вся комната сплошь была, точно дровами, завалена трупами, и тут действительно Борис увидел, что у каждого трупа на ноге была проставлена грубыми чернильными мазками цифра. В углу в беспорядке валялась куча грязного, частью кровавого тряпья. Все это были одежды, в которых привезли покойников.
Захарыч вместе со своим помощником, глуповатым, вечно улыбающимся гигантом, положили сто пятый номер на носилки и подняли. Борис видел, как заколыхалась стриженая голова и заколыхались опустившиеся с носилок бледные руки. Но когда несущим пришлось около двери сделать поворот, то в кучке студентов произошла давка. Кто-то нечаянно толкнул Бориса вперед, и он не успел отстраниться, как одна из болтающихся холодных каменных рук задела его по лицу. Борис дико вскрикнул, затрясся и упал без чувств.
Переодевшись дома с ног до головы и надушившись крепкой эссенцией модных духов, чтобы заглушить преследовавший его трупный запах, Борис махнул рукой на лекцию и отправился в «гимнастическое общество», где в эту пору собирался спортсменский кружок князя Белого-Погорельского. Его инстинктивно тянуло туда, где было больше шума и движения.
Зала, когда в нее вошел Борис, была полна. Посредине пять или шесть пар гимнастов в проволочных масках, в замшевых нагрудниках, с уродливыми перчатками на руках, фехтовали, громко топая ногами при выпадах. Несколько человек в трико работали на трапециях и турниках. Пахло здоровым потом и деревом пола, только что сбрызнутого водой.
Борис прямо прошел в тот конец залы, где около пирамиды с тяжестями собралась густая кучка зрителей, тесно обступившая трех молодых людей в трико, с голыми мускулистыми руками и шеями.
– А! Борис Ильич! Боренька! – послышались навстречу Полубояринову дружеские приветствия.– Идите, идите сюда скорей! У нас здесь интересное состязание.
Борис подошел ближе и поздоровался с знакомыми. Состязались: князь Белый, известный местный силач податной инспектор Шахтин и профессиональный геркулес из цирка – Франц Ризенкампф. Ризенкампф внушал кружку серьезное опасение своими чугунными мышцами, вокруг которых чуть не лопалась обтягивавшая их кожа.
Состязание началось с пяти пудов. Каждый из трех брал, ладонями внутрь, длинную железную штангу с большими шарами на концах, взбрасывал ее на грудь, а с груди толчком всего тела выкидывал кверху. После каждого тура в шары всыпали горсть или две картечи. Князь отстал на пяти с половиной пудах. Ризенкампф, весь мокрый от усилий, еле справлялся со своей тяжестью, пыхтя и багровея. Шахтин работал удивительно чисто и только все более и более бледнел,– он, как и все почти силачи, злоупотребляющие гирями, страдал пороком сердца. Видно было, что победа останется за Шахтиным.
Но Борис на этот раз вяло следил за состязанием. Мысли его упорно и однообразно возвращались к утренним впечатлениям. Он глядел остановившимися глазами, как шарами перекатывались упругие мышцы Ризенкампфа под тонкой глянцевитой кожей, и думал о том, как в этой массе, состоящей из мяса и костей, когда-нибудь угаснет жизнь, точно пламя свечи от дуновения, провалятся эти маленькие, голубые немецкие глаза, разлезутся и сгниют страшные мускулы. И для чего стараться устраивать свою жизнь, для чего хлопотать, наслаждаться, огорчаться, если в конце концов единственная цель жизни – это сделать из человека разлагающуюся мертвую материю? О, как это бессмысленно! И красавец Погорельский, и бледный силач Шахтин, и Затонский – все, все и – что всего ужаснее и несправедливее – и он сам, Борис, когда-нибудь станет таким же, как этот сто пятый номер. Какая же цель жизни после этого?
К Борису подошел художник Ивич, постоянно с ним фехтовавший, и, взяв его под руку, спросил, будет ли он сегодня драться. Борис задержал руку Ивича и пошел с ним вдоль залы. Ивич всегда очень нравился ему какой-то особенной мягкостью, почти нежностью, придававшей его лицу, улыбке и голосу чарующее выражение, и Борису вдруг неудержимо захотелось рассказать художнику все, что его в этот день волновало. Рассказ Бориса был нестроен, местами неясен. Он очень спешил и мучился тем, что не может найти достаточно сильных и точных выражений для своих мыслей, но тем не менее Ивич, слушавший чрезвычайно внимательно, сразу понял то главное, что хотел выразить Борис.
– Это впечатление и мне знакомо,– сказал он, ласково улыбаясь.– Однажды, когда я еще был в Москве, при мне какой-то господин бросился в половодье с Чугунного моста. Народу на мосту – целая пропасть, и все кричали, охали, подавали советы, однако помочь никто не решался. А господин этот то нырнет, то опять покажется, и все руками машет, судорожно так, видно, что уж сам не рад, что бросился. Ну, покамест там лодки отвязывали да круги спасательные, он последний раз выплыл, крикнул что-то,– разобрать нельзя было,– пошел вниз, точно камень, и только над ним – буль-буль-буль, пузыри запрыгали. Я тогда еще совсем молод был, и меня вдруг точно обухом по голове хватило: неужели такая простая штука – человеческая жизнь? Несколько пузырей – и все кончено, все ощущения, мысли, чувства! И помню, меня тогда страшно удивило, что я до тех пор как будто бы не знал, что люди умирают, а в тот день вдруг узнал и поверил. Я, знаете, даже думаю, что это ощущение должен испытать каждый человек в период возмужания.