А что ему за дело до отца, – он победил и превзошел его. Уже несколько лет он спекулировал на собственный страх и покупал рыбу на Лофонденских островах, насколько хватало средств, – с каждым годом все больше и больше, и наконец завел себе собственную рыбачью яхту. И вот теперь парень стоял на большой высоте, и перед ним раскрывалось целое царство. Осенью он поразил всех, – продал свою новую рыбачью яхту и получил много денег. Бросил он рыбный промысел, что ли? Да, на один год. Сделал передышку.
Весною он купил у одной компании в Уттерлее большую, гнилую шхуну «Анна», которую можно было проткнуть дождевым зонтом; судно никуда не годилось, но зато ничего и не стоило. Два месяца спустя шхуна была наилучшим и наибыстрейшим образом отремонтирована и вдобавок оснащена, как галеас, покрашена, застрахована и отправлена на лов сельдей. «Анна» выдержала, дно из нее не вывалилось. А зимой уж не пошла ли она в Лофонден за треской? Это было бы ее смертью; вместо этого Теодор заарендовал в тот год под свою треску грузовое судно. Это была замечательная идея, и все понимали, что она приносит каждый день убыток. Убыток? Как раз в эти дни милашка Теодор заказал себе из золотого в двадцать крон булавку для галстука и стал щеголять в этом украшении. А что же произошло осенью, когда треска высохла и стала легкой? Милашка Теодор погрузил ее на гнилой галеас, перестраховал и отправил в море. Правда, это был последний рейс галеаса «Анна», он пошел ко дну, едва миновав Фолла, но никогда у милашки Теодора не было дела выгоднее этого. Благодаря этому маневру, он получил капитал, необходимый для следующей операции: знаменитой покупки гагачьего острова у купца Генриксена.
За этой операцией последовало много других. В особенности ему везло со старыми судами; нынче у него опять имелась старая, но вполне пригодная шхуна. И вот теперь шхуну ждали со дня на день с новым грузом трески, которую предстояло сушить на горах, но шхуна не могла прийти вследствие безветрия. Однако, Корнелиуса послали сигнализировать на шхуне.
Оле Иоган обладает закоренелым пороком, терзающим его ежеминутно: он любопытен, как баба. И вот он предлагает пойти прямо в Буа и все разузнать, если Ларс Мануэльсен тем временем поработает за него на мельнице.
Правда, Ларс Мануэльсен больше не работает своими руками; но он уж столько раз отказывал своему товарищу и соседу, что теперь не хочет отвечать напрямик: нет.
– Я не так одет, – говорит он вместо этого.
– Одет? Ну, да, у тебя восемь пуговиц на куртке, – раздраженно издевается Оле Иоган, – и ты боишься, как бы они не смололись!
– Не в этом дело, – отвечает Ларс Мануэльсен довольно миролюбиво.– Но я не знаю, позволит ли парик.
– Парик? А разве ты не можешь его снять. Что же, ты так на всю жизнь и хочешь быть развалиной из-за парика? Начхать на парик! Надевай его по праздникам и к причастию, – против этого никто тебе ничего не скажет.
Тогда Ларс Мануэльсен направляется к мельнице и больше не препирается. Для этого он слишком важен. Покосившись через плечо, он видит, как Оле Иоган поворачивает к Буа.
На мельнице ему все хорошо знакомо с прежних времен, и он сам находит себе работу. Но он нагибается не чаще, чем надо, и не поднимает тяжелых кулей, – это все отошло в прошлое, когда он еще не получил великого отвращения к труду.
Бертель из Сагвика стоит на своем посту. Он дослужился у помещика до положения доверенного, и поденная плата его теперь немного выше, чем когда он поступил. Бертелю из Сагвика и его жене живется сносно, сам он имеет верные деньги, а жена его, по примеру прочих, шьет мешки для мельницы и тоже прирабатывает. Дети у них выдались хорошие и после конфирмации вышли в люди: Готфред служит на телеграфе, а дочь Полина живет хозяйкой в имении Сегельфосс и заведывает всеми служащими, оставшимися у молодого Виллаца. Эта самая Полина отлично научилась домоводству и кулинарии у стариков Виллац Хольмсен, так что была бы очень подходящей хозяйкой в гостинице Ларсена, – ну, да разве Юлий о ней не подумывал? Еще как, он уже давно думал о ней, и любил ее, и настойчиво сватался, но Полина его отвергала.
Ларс Мануэльсен не устоял – завернул к Бертелю поболтать и прежде всего объявил, что он пришел сюда не работать, а за тем, чтоб немножко пособить Оле Иогану.
– Понимаю, – отвечал Бертель и слегка усмехается про себя.
– Я больше не хожу работать, мне это не нужно.
– Конечно, – отвечает Бертель и сильнее усмехается про себя, потому что с годами Бертель стал очень весел и жизнерадостен.
– Потому что, ежели насчет всего такого, так у Юлия есть гостиница Ларсена с едой и питьем, и готовыми постелями, и всем, что даже угодно.
– И я то же говорю.
Ларс Мануэльсен спрашивает:
– Так как же, женится Юлий на Полине? Известно тебе что-нибудь?
– Нет.
– Я вот что хочу сказать, – продолжает Ларс Мануэльсен, – мой сын Лассен мог бы повенчать их, а ведь это, пожалуй, получше, чем если бы их повенчал кто другой.
На это Бертель отвечает, что ему ничего неизвестно; Полина вольна поступать, как хочет, и непохоже, чтоб она торопилась уходить из имения.
– Она может поступать, как ей угодно! Да что же она думает? Смешно слушать! Что же, она метит за самого Виллаца? Шалопай и музыкантщик, то он в одной стране, то в другой. А имением управляет Мартин-работник.
Но Бертель сохранил часть своего прежнего почтения к дому Хольмсен, его сердит насмешка Ларса Мануэльсена над молодым Виллацем, и он этого не скрывает:
– Твоя мать родила шалопая, – сказал он, – и шалопай этот – ты. Виллац настолько выше меня и моих семейных, что он не замечает нас на земле, а еще меньше видит Полину, которая служит ему за насущный хлеб. Виллац – барин, а что такое мы с тобой? А до твоего поганого рта, Ларс, ему и дела нет, он и плюнуть то на тебя не захочет!
С этими словами Бертель весьма непочтительно сплюнул.
Ларс Мануэльсен стоит безмолвно, полный собственного достоинства. Давно уже никто не говорил с ним в таком оскорбительном тоне, и вот он уходит – возвращается на свое место и к своей работе, подальше от Бертеля из Сагвика.
Внизу, по дороге, идет господин Хольменгро, сам помещик. Удивительно, до чего он изменился! Серая куртка, серые сморщенные брюки, пара грубых башмаков, белых от муки, и большая нечищенная шляпа – вот и все его великолепие. Зимы с каждым годом становятся мягче, но люди, раньше ходившие в куртке, теперь стали носить пальто, – они сделались такие неженки, такие зябкие; господин же Хольменгро идет в серой куртке. Даже ленсман из Ура носит на фуражке шнур, даже у лоцмана берегового судна ясные пуговицы с якорями; а господин Хольменгро похож на рабочего у невода или на артельного старосту. Если б люди не привыкли к этому за последние годы и не видали его в другом виде, они бы очень подивились. Не он ли король Тобиас здешних мест, не он ли поработил и согнул перед собой все живое? Если бы не толстая золотая цепь на жилете, никак нельзя было бы подумать, что это он. Да, не будь цепи, его можно было бы принять за сушильщика рыбы у Теодора из Буа.
Он проходит мимо Бертеля из Сагвика, и Бертель кланяется. Идет к четверым рабочим, которые насыпают мешки мукой и затягивают у них верхушки; эти не то кланяются, не то нет, двое слегка кивают, а двое умышленно нагибаются над мешками и притворяются, будто не видят. Это рабочие нового склада, они ходят в галошах и приехали сюда на велосипедах, машины их стоят поблизости.
Господин Хольменгро заговаривает с ними, они не выпрямляются и слушают не очень внимательно; стоят, навалившись на мешки, и словно заставляют себя слушать. Когда хозяин кончает говорить, они выпрямляются и с минуту думают о том, что он сказал, потом начинают громко разговаривать между собой так, чтобы хозяин слышал, выражают сомнение в правильности его распоряжения, спрашивают друг у друга, плюют, советуются: – Как по-твоему, Аслак? – говорят они. – Что нам делать? – говорят.
Помещик повернулся уходить и уж сделал несколько шагов, но, услышав последние слова, кричит через плечо:
– Что вам делать? Вы должны сделать так, как я сказал!
И при этом, должно быть, думает, что дело решено. Увы, оно, пожалуй, совсем не решено; но помещик видит сейчас, как и раньше, что уважение пропало, он боится спора и удаляется. Больше он не смеет настаивать. Случалось, что помещик увольнял своего слугу Аслака, но тогда остальные его слуги грозили, что тоже уйдут. Это случалось два раза, и оба раза не приводило ни к чему.
А будь на его месте бывший владелец имения Сегельфосс, лейтенант! Молнией сверкнул бы воздух от хлыста, – вон! С годами господину Хольменгро часто приходилось вспоминать лейтенанта Хольмсена: слов у того было немного, два слова, четыре, а глаза словно печати. Когда он вжимал в руке ручку хлыста, суставы пальцев становились совсем белыми, но зато, когда он раскрывал руку и хотел кого-нибудь поощрить, минута эта долго жила в людской памяти. Служить у него было приятно, потому что он умел приказывать, он был начальник, барин. А носил ли он огромные золотые кольца в ушах, как важные шкипера с западного побережья? Курил ли длинную пеньковую трубку с серебряным мундштуком? Был ли так толст, чтобы на двух стульях помещать свое величие? И все-таки никому не отводилось такого просторного места, как ему, и никто не осмеливался говорить с ним свысока.