— Кузнец, а кузнец!
— Что, великан?
— Коли ты человек божий и блюдешь правду, так ты лукавить не станешь, а признаешься мне по чести!
— Признаюсь по чести!
— Что, в твоем селе за тобой ухают?
— Нет, не ухают. У нас только за дурнями ухают.
— Так, значит, те, что у тебя дома-то, с твоим же духом?
— С моим.
— И как если я тебя испепелю и прах твой развею, они тоже будут ходить ко мне биться?
— Будут. Все по очереди, друг за дружкой. Пока ты будешь взрослых истреблять, малые будут подрастать.
— И нельзя вас ничем ублажить?
— Ни-ни!
— Я бы, пожалуй, белоголовеньких ребятишек не стал кушать; тоже коли единое дитя у матери, не стал бы трогать.
— Ты никак думаешь, что я на твои посулки кинусь, как соловей на тараканов, поклюю и попадусь? Давай лучше биться, что время понапрасну терять!
— Что в битвах толку-то? И тебе скверно и мне неприятно. У тебя, надо полагать, живой кости уж нет; мне ты вот повредил глаз, вышиб зуб, переломил мизинец — все это, разумеется, дело не первой важности и силы моей не убавит ни на маковое зерно, да прискорбно: я великан молодой, желаю нравиться своей великанше, а она вон вчера: пфа! говорит, кривой мизинец! К тому же и твоя вера и моя вера повелевают жить в мире…
— Давай биться!
— И прекрасно мы бы это с вами зажить могли: я, пожалуй…
— Давай биться!
— Позволь мне тебе сказать…
— Давай биться!
— Одно слово: вы точно ли все такие?
— Все до единого одним миром мазаны.
— А ну, побожись женой и детьми!
Кузнец побожился.
— Тьфу! — сказал великан. — С этаким народом и жить не стоит: одно беспокойство! Пойду в другую землю!
Плюнул великан и ушел в другую землю ребят есть.
А кузнец воротился домой, положил секиру в придобное место, чтоб не ржавела, поцеловал жену и детей и сел за стол есть коржи с медом.
Я, читатель, привел сказку о кузнеце и великане не вследствие любезного мне празднословия. Я полагаю, вымыслы народной фантазии могут дать самовернейшее понятие о народе; руководясь этой мыслию, я выбрал, по своему крайнему разумению, один из наихарактернейших и представил тебе, да узришь хотя некоторые черты моих земляков, не искаженные пристрастием, или ненавистью, или легкомыслием.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Краткий очерк обычаев, характеров и отношений окружавших меня лиц
Если бы ты, любезный читатель, очутился погожим летним утром в терновских лесах, то, будь ты наивзыскательнейшим из смертных, у тебя вырвались бы многие восклицания удовольствия. Самое так именуемое каменное сердце не могло оставаться равнодушным к этим бесподобным переливам яркой зелени, к аромату цветов и трав, тишине и вместе с тем повсюду чувствуемому движенью жизни, свежести и не разнеживающей, но трезвящей мягкости благодатного воздуха. Это пленительное уединение всегда напоминало мне эдем, легкомысленно утраченный нашим праотцем Адамом.
Очутившись здесь, читатель мог бы ходить около самого селения, не подозревая близости жилищ, скрытых внизу сенью густолиственных дерев, полагать себя вдали от докучных в иные часы собратий и предаваться грустным или приятным мечтаньям, не опасаясь стеснительных для мечтаний встреч. Но он скоро был бы выведен из самосозерцания в праздничные и воскресные дни слабым, как бы готовящимся закашляться звоном надтреснутого колокола, призывающего верных к слушанию литургии, а в будние дни пронзительным дискантом попадьи, заставляющим повторять эхо соседних ущелий отрывки характерных местных выражений гнева.
Направив шаги свои по дребезжащему звону колокола или по пронзительному дисканту попадьи, читатель не замедлил бы попасть на гладко утоптанную тропинку, далее увидал бы в стороне небольшую прогалину и на ней пасущуюся спутанную попову сивую кобылу с жеребенком и попову черную корову, привязанную на длинной веревке за рога к дубу; потом слух его был бы поражен заботливым кудахтаньем невидимых, но близких наседок и писком робких цыплят, и, сделав еще несколько поворотов по тропинке, он бы внезапно очутился на лесной опушке, и его взорам неожиданно бы представился амфитеатр цветущих огородов по отлогостям горы, сельский скромный, сероватого цвета храм, окруженный вишневой изгородью, как бы венком, влево от храма — попов белый четырехоконный домик с крытым крылечком, прилежащие к нему гумно, погреб, амбар и фруктовый садик; еще левее — крохотная мазанка, жилище пономаря, увенчанная деревянным петушком, показывающим направление ветра; несколько ниже — довольно ветхая хижина, осененная громадной развесистой грушей, где в бедности и печали, но в согласье и дружбе проводили дни дьякон и дьяконица, родители автора этих записок, а дальше живописно рассыпавшееся селение, муравчатая улица, разбегающиеся во все стороны узкие извилистые дорожки, сверкающая в низких берегах река, езжая дорога вдоль берега, а за рекой круто поднимающиеся лесистые утесы, прорезанные глубокими ущельями.
Детей всего успешнее развивают душевные потрясения; они развертывают детское мышление, изощряют наблюдательность, заставляют сравнивать и обсуждать и таким образом посевают первые семена добра и зла в неиспытанной младенческой душе. Смотря по благому или злотворному свойству этих потрясений, пробуждаются в невинном творении высокие или низкие стремления, укореняется великодушие или жестокосердие и незаметно, так сказать, закладывается духовное здание будущего гражданина.
Первыми тревогами и горестями, искусившими меня в жизни, я обязан помянутой уже мною терновской попадье, Варваре Иосифовне Македонской, а этим тревогам и горестям — первыми семенами низких чувств, пустивших столь глубокие корни, что даже в совершенных летах, призывая на помощь всю силу разума, я с величайшим трудом мог выходить победителем в борьбе с ними.
Той же попадье Македонской обязан я и разнообразнейшими сведениями о промахах, ошибках и грехопадениях всех окружавших меня лиц, включая в то же число и моих родителей, ибо она имела обычай выбегать, в порывах своего гнева, на крыльцо и, взяв самую высокую ноту, варьировать биографию опального лица до надсады своей мощной груди.
Так, я узнал от нее, что дед мой по матери унизил иерейский сан бракосочетанием с мужичкой, за что попал в ответ, откупался, этими откупками разорился вконец, стал пить и в пьяном виде просватал мою мать тоже за «хама», то есть за простого поселянина Семена Куща. Но дьякон Македонский во-время уведомил брата бесчинствующего старца. Брат подоспел, и его усердными стараньями все было приведено в стройный порядок: дед мой отставлен по болезни "от повреждения рассудка", мать перевенчана с неизвестным ей человеком, занявшим место дьякона Македонского, Македонский возведен в сан священника за беспримерную ревность в благочестии, прежний жених заподозрен в поджоге церкви и отправлен куда следует для допроса.
— Проклятые голыши, сто чертей с чертенятами вам в живот! — вопила однажды Македонская с своего крыльца, обращаясь к нашей хижине. — Не достанется вам моим добром свою поганую свинью живить, чтоб ее вместе с вами разорвало! Чтоб ее разнесло до последней щетинки! Не видишь, что в чужой огород лезет? Тебе выслепило, что ли? Или на уме все Сенька Кущ? Вор, душегубец, поджигатель! Святой храм хотел поджечь, антихрист! Ты еще не ликуй, что он раз вывернулся! Погоди, матушка! Попадется еще, не выкрутится! Не надейся прежними утехами забавляться! Не гулять уж с ним по лесам обнявшись! Не амурничать! У! срамница! позорница! Умовредный тебе муж попался! Другой бы тебе задал маку! Вислоухий дурень, пропасти на тебя нету! Нянчи, нянчи Сенькиного сынка за своего родного! Так в Кущей и вылилось хамово отродье! Расти, глупая тетеря, висельника на свою голову! А ты, слюнявец, погоди, я до тебя доберусь! Только бы ты мне попался! Я из тебя ноги и руки повыдергаю! Чтоб вам все колом встало, вороги! Чтобы вас полымем выжгло да вихрем вынесло! Чтобы вас в дугу согнуло, в колесо свернуло! Чтоб вам ни дна, ни покрышки, ни смерти, ни покаяния! Чтоб вас горой раздуло! Чтоб вы треснули, как лопух на огне! В гроб сведут, окаянные! Ненила! дай квасу испить! Что белки-то показываешь? Чего тут стоишь столбом? Нет того, чтоб матери помочь! Мыкайся с вами, лежнями! Наказал господь детками! Где отец?
— Ушли, — отвечала Ненила густым басом, которому мог бы с основанием позавидовать любой молодой дьякон.
Ненила была чернобровая, белолицая, румяная поповна, благолепная, как писаная красавица, здоровая, как лось, и прожорливая, как утица. Я раз сам тайно наблюдал за нею и был изумленным свидетелем невероятной, так сказать, чародейской быстроты, с которой она проглотила три десятка груш-скороспелок, затем облизалась, отерла уста рукавом, впала в краткое раздумье и пошла в огород, где объела целую гряду гороху; снова облизалась, снова отерла уста рукавом, снова впала в краткое раздумье и пошла дергать репу и морковь, истребила целую фартучную полу этих даров природы с тем же проворством и безнаказанностью, медленными шагами возвратилась в горницу, села у окна и стала глядеть в пространство. Насколько родительница ее отличалась неугомоном, зоркостью, словоохотливостью и крикливостью, настолько же Ненила была сосредоточенна, молчалива и тяжела на подъем. Впрочем, всякие зрелища ее привлекали неотразимо. Завязнет козел в заборе, вытаскивают корову из ямы, палят кабана, — Ненила Еремеевна не поленится, придет, станет и глядит своими черносливоподобными очами. Когда же свадьба, или похороны, или где бранятся, так нечего и говорить: Ненила Еремеевна явится первая и удалится последняя. Едва родительница успевала вывести первую свою нотку, уж она выходила на крылечко, прислонялась к дверной притолоке и внимательно слушала яростные проклятия и угрозы.