Из допроса свидетелей, судебного разбирательства, внимательно выслушанных рассказов и из признаний подсудимых защитнику перед глазами тех, кто пожелал узнать эту историю, раскрылась следующая картина.
В Сухой Долине началось брожение умов, принимавшее форму открытого волнения. Что же так сильно возбуждало жителей этой деревушки, в сорок с небольшим хат и огородов, живописно растянувшейся среди слегка волнуемых ветром полей и осиновых и березовых рощ? У большей части хат был зажиточный вид; правда, были в деревне и низенькие, убогие, подгнившие хатенки, но было достаточно и таких, которые блестели белыми трубами, хорошими окнами и недурными крылечками, опиравшимися на столбики и снабженными узенькими скамеечками.
Эти волнующиеся, окруженные рощами поля были, повидимому, плодородны и неплохо обработаны; за ними зеленели небольшие луга и хорошие пастбища; в огородах росла готовая к уборке густая конопля, много обещал своим видом отцветший картофель, дозревали крупные кочаны капусты, а густо посаженные вишневые деревья давали, вероятно, обильные урожаи плодов. Нужда, следовательно, заглядывала сюда только изредка, и то лишь в самые убогие избы; наиболее зажиточные дома имели такой вид, как будто в них было вполне достаточно не только хлеба, но даже молока и меду, а может быть, и денег.
Что же тревожило жителей этой деревушки в такой чудный летний вечер? О чем болтала толпа баб, собравшаяся перед одной из наиболее зажиточных усадеб? О чем говорили они с таким оживлением, что около них собралась куча ребятишек? Несколько девочек лет от семи до четырнадцати, в синих юбочках и серых рубахах, босые, в красных платочках, из-под которых выбивались пряди светлорусых волос, остановились длинной вереницей около забора и, сложивши на юбочках маленькие, темные, как земля, руки, широко раскрыли полные любопытства голубые или карие глаза, в которых заходящее солнце зажигало сверкающие искры. Они прислушивались к голосам женщин, а бабы болтали, жестикулировали, кричали. Мальчики разного возраста стояли позади баб, но не так уж неподвижно, как девочки, разместившиеся у забора. Босые, светловолосые, одетые в серый холст, они протискивались между взрослыми, поднимая к лицам женщин свои загорелые, смелые и веселые лица. Они кричали, шаловливо передразнивая ожесточенно, до беспамятства болтавших баб. Старшие, те даже дергали женщин за фартуки и назойливо вмешивались в разговор; один из младших, лет пяти, в длинной до пят рубашке, с вздувшимся животом и опухшими желтыми щечками все время неподвижно смотрел бессмысленными голубыми глазами в лицо матери, время от времени повторяя плаксивым, протяжным голосом:
— Тятя!
На узком дворе хаты, возле которой толпились бабы и дети, слышен был тоже какой-то шум, но значительно слабее, — тут была кучка мужчин, говоривших меньше и тише, чем женщины. Один из них, стоя на коленях у ворот конюшни, колол топором колоду дерева на мелкие щепки и так был поглощен этой работой, как будто он исполнял какую-то торжественную и очень важную обязанность. Этот мужик с опущенной головой и согнутой спиной, худощавый и уже не молодой, но еще сильный и бодрый, был одним из самых зажиточных и наиболее расторопных хозяев Сухой Долины, владельцем этой избы, и звали его Петр Дзюрдзя. Тут же сзади него стояли два сына, молодые, но уже взрослые парни; дальше — совершенно непохожий на Петра, двоюродный брат его, Степан Дзюрдзя; он присматривался к его работе с выражением угрюмости на преждевременно состарившемся и как бы обожженном лице; еще дальше стоял тоже Дзюрдзя, по имени Семен. У него был жалкий и печальный вид, и от него несло винным перегаром. Должно быть, водка испестрила его белки кровавыми жилками, иссушила и выжелтила его щеки; она также, вероятно, была причиной того, что он был босиком и в изорванной рубахе, тогда как другие были одеты в добротные кафтаны из домашнего деревенского сукна и грубые, но прочные сапоги до колен. Кроме этих пяти Дзюрдзей, там было несколько крестьян, старых и молодых, охваченных возбуждением; все они казались сильно заинтересованными тем, что делал Петр Дзюрдзя; они глядели друг на друга с усмешкой на губах и выражением живого любопытства в глазах, иногда пожимали плечами и бросали отдельные слова или восклицания. А перед воротами двора бабы неустанно говорили, кричали, размахивали руками; иная от сильного возбуждения даже приседала к земле или хлопала рукой по плечам соседок, которые, поворачиваясь, быстро отталкивали ее и твердили свое до потери дыхания, повышая голоса до самых высоких и пронзительных нот, доступных человеческой гортани. Таким именно голосом закричала одна из них, повернувшись ко двору:
— Петр! Эй, Петр! Кончишь ты когда-нибудь или нет? А то солнце сядет, и тогда не люди, а собаки будут ходить по полю!
— Пора итти, ей-богу, пора! — хором повторило несколько пискливых женских голосов.
А иные прибавили:
— И не стыдно, Петр, так долго возиться? Ой, мужчина! Как будто сильный, а баба скорее бы наколола этих щепок, чем он… Тоже хозяин!
Петр Дзюрдзя как будто не слыхал обращенных к нему криков, не поднял головы, не пошевелил губами. Он, не останавливаясь, раскалывал поленья на мелкие щепочки с такой сосредоточенностью и торжественностью, что, казалось, вот-вот он сам перекрестится и перекрестит поленца, настолько его работа была для него важной и чуть не священной. Два мужика, стоявшие возле него, одновременно спросили его двоюродного брата, Степана Дзюрдзю:
— Нет?.. Так ни капли и нет?
Нахмурившийся, опечаленный Степан ответил:
— Все равно, что нет! Капельку выпустит из вымени и, хоть убей ее, больше уж не даст. Ребенку, как раскричится, нечего в рот влить…
— А-а-а-а! — громко и протяжно удивлялись спрашивавшие.
— А прежде как было? — спросил кто-то со стороны.
— Прежде, — ответил мужик, — бывало, больше гарнца дадут…
— Каждая?
— Да, каждая.
— Это так, как и у меня! — заметил тощий Семен, — одна только, а, бывало, с гарнец дает…
Мужики стали толкать друг друга локтями и указывать взглядами на угрюмое лицо Степана.
При этом послышался чей-то шутливый голос:
— Ой! Беда ж тебе, Степан! У тебя теперь там чистый ад, должно быть…
Другой с грубым смехом прибавил:
— Я вчера слышал, как тая верещала в своей хате, как бесноватая…
— Кто? — спросил кто-то со стороны.
— Да Розалька, Степанова женка.
— Ой, злая баба! Вот злая, — как огонь… — прибавил один из разговаривавших.
Степан еще ниже наклонил голову и молчал. Из-за ворот донесся опять тот самый женский голос, что и раньше, но только еще более пискливый и рассерженный:
— Петр! Эй, Петр! Окончишь ли ты когда-нибудь или нет?
Несколько мужчин засмеялись.
— Вот как орет степанова женка, — спешит ведьму ловить! Гей, Петр, хучей идзи, а то, как баба разойдется, беда будет… уж ты с ней не сладишь… поколотит!
Петр Дзюрдзя отдал топор одному из сыновей, чтобы тот отнес его в хату, а сам поднялся с колен, не потому, конечно, что испугался гнева степановой женки, а потому, что уже окончил свою работу. Около стены хлева лежала большая куча тонких, сухих, легковоспламеняющихся поленьев и щепок. Он нагнулся, взял эту кучу в охапку и вышел с нею за ворота дома. Тут бабы приветствовали его дружным криком, рой детей окружил его. Девочки оторвались от забора и медленно подошли к нему, а мальчишки, как жеребята, прыгали кругом него, резвясь и горланя.
— Пошли вон! — закричал Дзюрдзя на детей, которые разбежались во все стороны, но, остановившись вблизи, не отрываясь разглядывали дрова, которые он нес, как будто они видели дрова первый раз в жизни. Одна из баб, именно та, которая шумела больше всех других, высокая, худая, смуглая, с черными жгучими глазами Розалька, жена Степана, выскочила вперед и, подбоченясь, возбужденно закричала Петру:
— А дрова-то осиновые?
— Ну а как же? — презрительно ответил степенный мужик.
— Наверно ли осиновые?
И она продолжала быстро и упрямо молоть языком:
— Потому что, если не осиновые, то ничего из этого не выйдет… ведьма не придет на другие дрова, кроме осиновых! Поклянись, Петр, что ты срубил осиновое дерево, поклянись сейчас же; сложи пальцы и перекрестись, слышишь, Петр, поклянись, что осиновое…
Захлебнувшись в потоке своих слов, она дергала Петра за рукава и полы кафтана и отталкивала от себя обоими локтями подруг, которые, хватая Розальку за плечи и рубаху, пробовали успокоить ее. Степан тоже попробовал было сделать это. Его темные глаза засверкали; он ударил стиснутым кулаком жену в спину так сильно, что она отлетела на несколько шагов и упала бы, если бы не плетень, за который она схватилась рукой. Но тотчас же она подскочила к мужу с быстротою молнии, закатила ему оплеуху, а затем, не интересуясь им больше, побежала за Петром, перебегая ему дорогу и повторяя беспрестанно на разные лады: