– Звонили, говоришь? Хе-хе-хе!.. В ушах у тебя звенит. Подшучивать над начальством вздумал? Хочешь меня со службы выжить? Я, господин секретарь, говорил и буду говорить: мне подавай письменный запрос, – я отдам дело. Точка! Не на дурака напали. Все дураки в Сувалкской Калварии гуляют.
Телефон звонил еще и еще раз. Спиритавичюс метался из угла в угол, подбегал к столу, хватал трубку и швырял ее обратно, словно это было раскаленное железо или гадюка. Однако дело пришлось отдать без письменного запроса.
– Ты мне, господин секретарь, головой отвечаешь за него! Ясно?
Спиритавичюса терзали мрачные мысли. Он расхаживал по кабинету, тер кулаками виски и говорил сам с собой:
– Грабеж… Анархия! Без подписи… Документы!!!
В одно прекрасное утро из-за приоткрытой двери кабинета донесся грохот мебели и истошный вопль:
– Сядь, сядь, говорю, на мое место, а я рожать пойду!
Канцелярия замерла. Чиновники остолбенели, они не понимали, что происходит. Голос директора был хорошо знаком, но что означали его бессвязные выкрики?
– Сядь! – не унимался Спиритавичюс, волоча к своему креслу обомлевшую от страха просительницу, принесшую заявление о помощи. Оторопевшая старуха, не понимая, что стряслось с директором, упиралась, а он тащил ее к письменному столу. Когда чиновники, не утерпев, просунули в дверь головы, чтобы выяснить причину шума, глазам их предстала следующая картина: посреди кабинета, разъяренный и всклокоченный, стоял директор, заправляя в рукав вывалившийся манжет. Его гневный взор был устремлен на бедную старушку.
– Не тебе меня учить! Я сам знаю, что к чему. Не хочешь рассчитаться с казной? Дети малые… Я тебе велел детей плодить?… Нет денег – не женись! А налоги плати…
Женщина выскользнула из кабинета. Тяжело опустившись в кресло, Спиритавичюс долго приглаживал растрепанные волосы. От сукна, покрывавшего письменный стол, его лицо казалось бледно-зеленым, еще более увядшим и угрюмым. Высокий лоб отделяли от багрово-красного лица густые щетки бровей, меж которыми свешивался длинный мясистый нос. Его кончик по неизвестным причинам походил на шишковатую американскую картошку. У владельца носа, несмотря на почтенный возраст, было юношеское сердце; настроение Спиритавичюса менялось, как погода в осенний день. Уже через несколько минут он сжалился над перепуганной женщиной и приказал тотчас же найти ее, а когда она, дрожа, вползла в кабинет, тихо и ласково молвил:
– Давай прошение. В пятницу – заседание комиссии. Посмотрим.
* * *
Правой рукой Спиритавичюса, если забыть присловье «не ведает левая, что творит правая», был Пискорскис, числившийся по окладной ведомости помощником балансового инспектора. В отличие от шефа, он был человеком иного покроя. Пискорскис являлся полной противоположностью своему начальнику. Если движения Спиритавичюса отличались порывистостью, резкостью и даже грубостью, то жесты Пискорскиса были гибки, обдуманы и расчетливы. Если корпус шефа был сколочен без всякой экономии материала, то Пискорскиса бог явно обделил мышцами и жиром. Костями Пискорскис тоже не мог похвалиться, – даже когда первый помощник разговаривал с равными себе, его члены казались резиновыми.
Прежде чем произнести слово, он становился в привычную, заученную позу и начинал:
– И тем не менее, господин директор…
Так он обращался к своему начальству, более непринужденно – к своим коллегам-помощникам и совсем запросто – к какому-нибудь писарю. В последнем случае Пискорскис менял выражение лица, голос, и его фраза звучала: «И тем не менее, дадите вы мне, наконец, дело?».
Пискорскис воистину обладал уймой талантов. В благодушном настроении он подходил к столу, за которым сидели писаря, хлопал в ладоши и демонстрировал перед ними свое искусство, – извлекал из рукавов ленточки и платочки. А когда не было наплыва клиентов и чиновники клевали носами, он откидывался на спинку стула, ритмично раскачивался и нежным тенорком затягивал песню; коллеги-помощники тут же подхватывали ее, и в инспекции, в этом омуте житейской прозы, звучали самые лирические мелодии, Пискорскис даже стихи пописывал. Порой он застывал посреди канцелярии, вытягивал белый лист бумаги и декламировал:
Как близок, близок был я с нею,
Я без нее как лист зачах.
Теперь она гуляет по аллее,
Но с папиросою в зубах.
Кончив строфу, Пискорскис церемонно раскланивался, простирал руки, вскидывал голову и восклицал:
– И тем не менее, господа, кое-что получается… Не так ли?…
Однако больше всего Пискорскисом владела страсть к художественным фотоизысканиям. Искусству фотографии он самозабвенно отдавался душой и телом. Бывало, остановит на улице прохожего, извинится вежливо и скажет: «Извините, тем не менее я кое-что сделаю из вашего лица…» Не раз Пискорскис становился жертвой своей страсти. Прохожий, не оценив его похвальных намерений, зачастую осыпал изыскателя бранью. И, кто знает, возможно, бывали и более печальные последствия.
Одержимый желанием создать гениальный портрет, Пискорскис отравлял жизнь Спиритавичюсу, буквально приводил его в бешенство. Он изводил своего шефа из самых лучших побуждений: мечтал обязательно увековечить физиономию своего начальства. Пискорскис снимал его во всевозможных видах, в разных ракурсах, с разных расстояний, раскрашивал негативы, ретушировал, печатал снимки на мягкой и твердой бумаге и, досадуя на неудачу, разочарованно швырял свои произведения в корзину. В каких только позах не был запечатлен Спиритавичюс!.. То он стоял под гигантской пальмой, за которой маячила пирамида Хеопса, то в очках и пилотском, шлеме восседал в самолете. Одна из композиций просто поражала: она представляла собой ветвь со множеством лилий, раскрашенных в разные цвета. В центре, в самый большой цветок была вмонтирована голова Спиритавичюса, а справа и слева по иерархической лестнице цвели головки прочих чиновников инспекции. Такой глубокой и искренней любовью пылал Пискорскис к своему шефу!
Портфель Пискорскиса был изготовлен по его собственному чертежу. В нем имелось множество изолированных отделений: для закусок, фотопринадлежностей, чистой бумаги, протокольных бланков, визитных карточек, карандашей, которые переливались всеми цветами радуги: тут были химические синие и черные, простые черные, толстые сине-красные, зеленые и желтые. В специальном кармашке торчала палочка мела, которой он отмечал на полу то место, где должны были стоять ноги, дабы объект не нарушил композиции. Обилие всех этих необходимейших в повседневной жизни принадлежностей делало его портфель похожим на чемодан. Пренесчастнейшим созданием был этот Пискорскис: стоило ему, не дай бог, где-нибудь забыть свой передвижной склад, как он становился беспомощным, робким, глупым и никчемным человеком.
В верхнем кармашке его хорошо подогнанного пиджака помещались четыре авторучки. Каждая из них была ему крайне необходима. Печатая бумаги Пискорскиса, машинистка отлично разбиралась в их многокрасочном языке и умудрялась передать его в одном цвете. Красные чернила означали прописные буквы в разрядку; зеленые – прописные с обычным интервалом; фиолетовые – строчные в разрядку и т. д. При помощи тех же красок Пискорскис выражал машинистке свою благодарность и симпатию; иногда, будучи в хорошем настроении, он на уголке черновика красными чернилами изображал губы, а если машинистка чем-либо не угождала ему и Пискорскис гневался, – рисовал фиолетовый нос. Черновики Пискорскиса играли всеми цветами радуги, однако содержание их было весьма однообразным. «Гаспадину Начальнику (красным) Пре сем направляица копея з аригинала к изпалненю».
* * *
Второй помощник балансового инспектора Николай Уткин, полковник царской армии, объявился в Литве в 1920 году и быстро акклиматизировался. Улизнув от большевиков, он нашел теплое и спокойное местечко в Каунасе.
Родом из дворян, Уткин был женат на дочери богатого купца, которая должна была получить в наследство большие дома в Петербурге. Очутившись в убогой канцелярии балансовой инспекции, полковник метал громы и молнии в адрес тех, кто в один прекрасный день превратил его в нищего.
Плешивый, среднего роста человек, он широким шагом, прихрамывая, двигался вокруг стола, буравил глазами шахматную доску, долго раздумывал, переставлял фигуры, заходил с другой стороны стола – и так без конца, создавая все новые фронты, строя планы переделки России на старый лад. Уткин с ожесточением толкал королей, коней, ладьи и обычно заканчивал партию в пользу белых. Если же полковник замечал явное преимущество красных, он поворачивал шахматную доску и с наслаждением чехвостил врага с тыла. Дни и ночи второй помощник проводил на гражданской войне, ковыляя вокруг стола:
– Вот те тур, Порт-Артур… – приговаривал Уткин, безжалостно плюнув на сбитого большевика, и долго дрыгал от удовольствия ногой.