На четвертый или на пятый день Цыганков (он тогда замещал должность начальника штаба) не выдержал и решил убрать нас с глаз долой.
Подойдя, вступил в центр нашего круга и, смущаясь от своей несуразной идеи, сказал:
— Вот карта! Вот задание. Приказываю: пройти в тыл противника. Захватить пленного и доставить в наш штаб. Выйти на задание через тридцать минут. И ушел.
Уходя, обернулся и добавил:
— Получите сухой паек на трое суток.
Если бы, обернувшись, он спросил: «Кто из вас стрелял из пистолета хоть раз в жизни?», — девять из десятерых ответили бы: «Ни разу в руках не держали». Хорошо, что не спросил. Чтобы ему, бедному Цыганкову, тогда делать?!
Задержись он еще на минутку, мы бы попробовали, нарушая страшную тайну, спросить: «А где находится противник?» Но он не задержался, а мы не спросили и ровно через двадцать семь минут выступили в полном составе, неизвестно куда (без командира и старшего). «Хоть бы контрольный срок назначил!» — сказал Ваня Федоров, вспоминая альпинистский порядок.
«Зачем, — ответил самый старый из нас Владимир Буданов. — Здесь нас никто и разыскивать-то не станет. Пришел — привет, не пришел — твое дело. Запишут в пропавшие без вести или, в лучшем случае, погибшим смертью храбрых».
Впереди нас должны стоять еще части первого эшелона, и мы с фронта должны быть прикрыты от противника. «Для чего, в таком случае, нам вести разведку и брать языка?» — спросил умный Сеня. — «Может быть, для того, чтобы взять своего и узнать, какие наши части стоят перед нами», — ответил Ваня, один из нас еще способный шутить.
Итак, в первый раз, и сразу — за языком! Мы прошли от Геребутиц, почти до Шимска, километров тридцать. Сплошного фронта тогда еще не было. Днем сидели в кустах, ночью ходили по дороге, не видя и не встречая никого. Карта, данная нам, была совсем не настоящей, как и мы, не знавшие, куда идти и что делать. Но шли и что-то делали. И вдруг — о чудо! Прямо на нас выехал на велосипеде этот фриц — Франц Шнитке!
Мы сидели в придорожной канаве и грызли сухари (тогда у меня были целы еще все зубы). Один шаг до конца, а мальчики любили свою маму.
Могут ли теперь они, играющие в войну, понять нас?! Нет! Этого понять нельзя.
Десять человек сидят в канаве, плохо укрытые, на стороне противника. Лица у нас еще не те серые и страшно потертые, какими будут на второй и третий год войны, мы еще свеженькие, с румянцем и загаром. Сейчас из-за поворота выедут мотоциклисты с автоматами. За ними транспортеры, полные веселых немецких парней, и на песчаной дороге Новгород — Шимск останутся еще десять человек из двадцати миллионов. Но все было не так…
Ваня Федоров стукнул его рукояткой своего маузера, и все было кончено.
Мы остались с документами рядового велороты Франца-Йозефа Шнитке.
Оказалось, смерть — это так просто.
Представьте наш восторг. Едет! И при том один. Такой упитанный, веселый, на зелененьком велосипеде, даже симпатичный. Мы кинулись к нему, и Ваня успел раньше всех. Было как в оперетте! Живой немец едет прямо на разведчиков, а разведчики даже боятся его трогать. Никто из нас не хотел его убивать, и злости еще никакой «священной» не было, скорее думали о том, как бы его не повредить. На дороге было неуютно и взволнованно-пустынно. Мы очень плохо знали, где они и где наши, а тут такой подарок! Ваня первым кинулся на него. Думал, это начало, а оказалось, это конец. Конец Франца Шнитке, рядового 2-й велороты, и конец первой трудной операции «взятие языка».
В штабе нас поругали, но не очень. Начальнику было лестно доложить о начале деятельности и послать «на верх» документы пленного Шнитке (как он написал — скончавшегося в пути).
А этот несчастный Шнитке? А его мама? Чувствует ли она, что случилось?
Зачем он так глупо заблудился и остался лежать на солнечной, песчаной дороге?
Впрочем, если бы он не заблудился и приехала вся рота, то теперь мы лежали бы на той же дороге и на том же месте. Это было так неожиданно, как ночная женщина, случайно зашедшая к вам в комнату без стука.
Да-аа-а! Философия человеколюбия или человекодоброты тут ни при чем. Была ли у меня ненависть к несчастному Шнитке или жалость? Нет! Скорее благодарность. Он нас крепко выручил.
Когда мы уходили, он лежал на пыльной, светло-желтой дороге в своем сереньком мундире. Никакого убийства, никакой крови! Рядом зеленый велосипедик.
Главное ощущение — странность пейзажа. Как у сюрреалистов. Почему человек лежит и не встает? Как лодка среди пустыни у Сальвадора Дали. Почему она здесь?
Первый убитый! И первый шаг на пути к переходу в военные люди. Позже, наблюдая работу трофейной и похоронной команд, видел, как свозили волоком, на лошадях, убитых немцев, зацепляя их крюком за ноги и складывая штабелями. Какая-то обычность в этом была. Складывают манекены, колеса битых мотоциклов. Помню, до войны лежал на берегу озера утопленник, вытащенный водолазами и накрытый простыней. Видна была только рука его, поднятая и указующая вверх.
Несколько лет я не наступал на это место, и до сих пор его помню.
Может быть, и штабель мне будет сниться? Ничуть не бывало! Я нащупал завидную психологическую нишу: они убиты, а я не убит! Значит, можешь быть неубитым и дальше. Такой, отлитой в слова, мысли не было, и для психологизмов времени и сил не оставалось. Когда же время появилось, я отыскал ее в подспудьи. Также не снился мне и Шнитке. Усталось была так велика, а сна так мало. Какие уж тут сны. Вся война прошла под знаком сильнейшего недосыпа. Два дня по нулю, на третий — два часа, и далее так. А это, вместе с водкой, держало нас в таком накале, что за четыре года ни остудиться, ни выспаться, ни простудиться не удалось.
Смерть — это просто.
Но когда начали убивать нас по одному, оказалось, что смерть — это так не просто.
Война шла своим военным ходом, а воспоминания стали едким островком затишья среди бурунов, водопадов, пожаров, землетрясений. Повседневность долбила в меня, как скульптор зубилом по гранитной голове. Остались далеко мысли о себе, о цели жизни, обо всем в мире — существовали лишь мой дивизион, Карп Великанов, Костя Соболев, солдат Кролевецкий, комбриг Цыганков, телефон, связь, обстрел и еще то да се. Я вспоминал (не помню чье) — если тебя каждый день называть собакой, то начнешь лаять. И я уже лаял, и ржал, и хрюкал. Изредка возобновлялось человеческое, и тогда воспоминания забегали в лающую душу, отмыкая простые чувства, забитые ежедневной тоскливой суетой.
Чаще других приходили картинки еще довоенного простора и движения. Они представлялись райскими парениями и полетами в голубом. Затем подробно выстраивалась картина первого дня войны, как ниточка, соединяющая с домом, с Ирой и мамочкой, так тихо и бесслезно переживающей мой уход на войну (я даже не осмелел позвать ее на прощальное свидание)…
Огромная горилла приблизила к моим глазам свои желтые острые клыки, приоткрыла рот мне одной лапой (или рукой?), сжала горло и дохнула смрадным воздухом… Бывали такие сны. А потом… потом я просыпался. Ведь все может быть, может быть, я и теперь проснусь?.. Нет! Не проснусь я. Не проснусь.
Завтра идем одеваться в военную форму (не одеваться, а обмундировываться). Занятно! (Тогда было занятно.)
Первый бой! Великанов и Ваня Федоров подрались из-за маузера. Нас пустили на склад (или в каптерку, не знал, как назвать) выбирать оружие. На полках лежали наганы, пистолеты ТТ, в дальнем углу висел один маузер в деревянной кобуре на тонкой портупее. Ваня и Великанов схватили его одновременно. Ваня, имевший опыт участия в финской войне, в первом бою, на зависть всей компании, отбил маузер.
Завидовать нехорошо. Ваня погибнет первым из всех нас. Тогда мы этого еще не знали.
Я еще никогда пистолета в руках не держал. Долго выбирал себе эту игрушку. Кладовщик сказал: «Наган безотказен, но с патронами намаешься», а я думал о том, что слово «наган» — палиндромон и читается слева направо и справа налево одинаково — «наган».
Прибежал какой-то офицер (тогда назывался — командир), с тремя кубарями, и кричал на кладовщика: «Распустили тут слюни, а там, может, их машины ждут. Вот отберу сейчас пистолеты и выдам винтовки, как всем солдатам. Подумаешь, «разведчики». В суматохе и под криком трехкубарного командира я не понял и не подумал о том, что к пистолету нужна еще кобура. Пришлось положить пистолет в карман моих тесноватых галифе.
Командир кричал: «Никаких прощаний. Скоро будет команда — по машинам! — и чтобы усе булы готови».
Так и было. Мы два с половиной часа стояли на плацу под жарким солнцем в ожидании машины, изредка трогая свое оружие в кармане (кладовая закрылась, и я остался без кобуры). За воротами «Московских казарм» (когда-то тут при царе стоял Московский полк) на проспекте Карла Маркса, где шло обмундирование (без мундиров), ждали жены (у кого были) в надежде увидеть нас еще и проститься.