— Я беспокоюсь о Саре, — сказал он.
Дверь открылась, и я увидел, как льется дождь. Какой-то веселый человек сунул голову в бар и крикнул:
— Эй, как вы там?!
Но никто ему не ответил.
— Она болеет? — спросил я. — Вы вроде сказали…
— Нет, не болеет. Наверное, нет. — Он с неудовольствием огляделся, он не привык к таким местам. Я заметил, что глаза у него красные. Может быть, ему надо бы чаще носить очки — посторонних всегда много; а может, он плакал.
— Бендрикс, — сказал он, — здесь я говорить не могу, — словно привык говорить со мной хоть где-то. — Пойдем куда-нибудь.
— Сара еще не вернулась?
— Скорее всего — нет.
Я заплатил и снова подумал, как же он расстроен — он очень не любил одолжений. В такси он раньше всех вынимал деньги. На улице все еще шел дождь, но дом его был близко. Он отпер дверь под оконцем времен королевы Анны и позвал: «Сара, Сара!» Я ждал и боялся ответа, никто не отозвался, и он сказал:
— Она еще не пришла. Зайдем в кабинет.
Я никогда не был в кабинете. Я был Сариным другом и его видел только у нее, где все так не подходило одно к другому, мебель была самая разная, а не какая-нибудь «старая», вообще казалось, что вещи — сегодняшние, Сара не признавала ни былых вкусов, ни былых чувств. Она держала только то, что ей нужно; а здесь, наверное, никто не трогал ничего. Томики Гиббон[3]а навряд ли открывали, томики Скотта, должно быть, принадлежали когда-то отцу, как и бронзовая копия дискобола[4]. А все же он был счастливей меня в своей ненужной комнате — в своей. И я подумал с завистью и грустью, что если ты владеешь чем-то, ты можешь этим не пользоваться.
— Виски? — спросил он, а я вспомнил его глаза и подумал, не пьет ли он лишнего. И впрямь, налил он нам щедро.
— О чем вы беспокоитесь, Генри? — роман о чиновнике я забросил, в материале не нуждался.
— О Саре, — сказал он.
Испугался бы я, если бы он так сказал ровно два года назад? Нет, обрадовался бы — очень уж устаешь от обмана. Я был бы рад открытой борьбе хотя бы потому, что он мог оступиться, ошибиться, и я бы, как то ни дико, выиграл. Ни раньше, ни позже я не мечтал так о победе. Я даже о хорошей книге так сильно не мечтал.
Он поднял на меня красноватые глаза и признался:
— Мне страшно, Бендрикс.
Теперь я не мог относиться к нему свысока — он поступил в школу страданья, в мою школу, и я впервые подумал о нем, как о равном. Помню, на столе у него стояла коричневатая старая фотография, и я удивился, как похож он на своего отца (тот снимался в таком же возрасте, лет за сорок) и как непохож. Дело не в усах — отец был по-викториански спокоен[5], он был дома в этом мире, он все знал; и снова я ощутил, что мы с Генри — товарищи. Он нравился мне больше, чем понравился бы отец (работавший в казначействе). Мы оба с ним были чужими, изгоями, странниками.
— Что ж вам страшно?
Он сел так резко, словно его толкнули, и с трудом сказал:
— Бендрикс, я всегда думал самое худшее, нет, самое худшее…
В былое время, наверное, я места бы себе не находил. Как незнакомо и как бесконечно тоскливо спокойствие невинности!
— Вы же знаете, Генри, — сказал я, — мне вы можете довериться. — И подумал: вполне возможно, что у нее осталось письмо, хотя я мало ей писал. Это уж наша, профессиональная опасность. Женщины могут преувеличить значимость своего возлюбленного и уж никак не предвидят того унизительного дня, когда нескромное письмо появится в каталоге автографов, ценою в пять шиллингов.
— Посмотрите, — сказал Генри.
Он протянул мне письмо, не мое.
— Читайте, читайте, — сказал он. Какой-то его друг писал: «Человек, которому вы хотите помочь, должен обратиться к Сэвиджу, на Виго-стрит, 159. Он хорошо работает, хранит тайну, а сыщики у него не такие мерзкие, как обычно».
— Не понимаю.
— Я ему написал, что один мой знакомый спрашивает о частном сыске. Как это страшно, Бендрикс! Наверное, он все понял.
— Вы думаете…
— Я еще ничего не делал, но вот письмо, лежит, напоминает. Глупо, правда? Я совершенно уверен, что она его не прочтет, хотя заходит сюда раз десять в день. Я даже не убрал его в ящик. И все-таки — не доверяю. Сейчас она пошла гулять. Гулять, Бендрикс.
Дождь добрался и до него, — теперь он сушил рукав у газового камина.
— Как неприятно…
— Вы всегда дружили с ней, Бендрикс. Часто говорят, что муж хуже всех знает свою жену. Когда я вас сегодня увидел, я подумал: если я расскажу вам и вы засмеетесь, я сожгу письмо.
Он сидел у камина, вытянув мокрую руку, и не смотрел на меня. Меньше всего на свете мне хотелось смеяться, но я бы засмеялся, если бы мог.
— Что же тут смешного? — сказал я. — Хотя и подумать странно…
— Да, очень странно, — сказал он. — Наверное, вы считаете, что я дурак?
Только что я был бы рад засмеяться, а сейчас, хотя мне нужно было только солгать, вернулась былая ревность. Неужели муж с женой так едины, что приходится ненавидеть и мужа? Вопрос этот снова напомнил о том, как легко обманывать Генри. Иногда мне казалось, что он просто вводит Сару в соблазн (ведь если оставишь деньги в номере, соблазнишь вора), и я ненавидел его за то, что когда-то мне помогало.
От рукава поднимался пар. Не глядя на меня, Генри повторил:
— Да, считаете, что я дурак.
Тут вмешался бес.
— Нет, — сказал я, — не считаю.
— Значит, по-вашему, это… мыслимо?
— Конечно. Сара — человек, не ангел.
Он рассердился.
— А я думал, вы ей друг, — сказал он, словно это я написал письмо.
— Конечно, — сказал я, — вы знаете ее гораздо лучше, чем я.
— В каком-то смысле да, — мрачно ответил он, и я понял, что он думает, в каком смысле я знал ее лучше.
— Вы спросили, Генри, не считаю ли я вас дураком, а я сказал, что в самой мысли нет ничего глупого. Я ничем не обидел Сару.
— Да, Бендрикс, я знаю. Я очень плохо сплю. Проснусь и думаю, что делать с этим письмом.
— Сожгите его.
— Если б я мог!
Он еще держал письмо, и я решил было, что он собирается его сжечь.
— Или пойдите к Сэвиджу, — сказал я.
— Он не поверит, что это не для меня. Представьте, Бендрикс, — сидеть в кресле, где сидели столько ревнивых мужей, рассказывать то же самое, что они… Интересно, есть там приемная, чтобы мы не видели друг друга?
«Странно, — подумал я, — он не лишен воображения!» Чувство превосходства пошатнулось, мне снова захотелось поддеть его, и я сказал:
— Может, мне пойти?
— Вам?
Я подумал, не далеко ли я зашел, не заподозрит ли что-нибудь даже Генри.
— Да, — сказал я, играя с опасностью. Что такого, если он узнает немного о прошлом? Ему же лучше, научится смотреть за женой.
— Я притворюсь ревнивым любовником, — сказал я. — Они не так смешны, как мужья. Литература их поддерживает. Они — герои трагедии, а не комедии. Например — Троил[6]. Мое самолюбие в безопасности.
Рукав просох, но Генри не убрал руку, и ткань уже тлела.
— Вы правда готовы на это для меня? — сказал он, и я увидел слезы, словно он не ждал или не заслужил такого благородства.
— Конечно, Генри. У вас рукав горит.
Он посмотрел на рукав, будто тот горел не у него.
— Поразительно, — сказал он. — Нет, о чем я только думал! Рассказать вам и просить… об этом. Нельзя шпионить за женой через друга, да еще чтобы друг притворялся ее любовником.
— Да, это не принято, — сказал я. — И соблазнять не принято, и красть, и дезертировать, но это ведь все время делают. Без этого нет нынешней жизни. Кое-что я делал и сам.
— Вы хороший человек, — сказал Генри. — Мне нужно было выговориться, и все.
На сей раз он действительно поднес письмо к огню. Когда он ссыпал пепел в пепельницу, я сказал:
— Сэвидж, Виго-стрит, 159 или 169.
— Забудьте, — сказал Генри. — Забудьте, что я говорил. Это все чушь. У меня часто болит голова. Надо сходить к доктору.
— Дверь стукнула, — сказал я. — Это Сара.
— Нет, — сказал он. — Служанка, наверное. Она ходила в кино.
— Шаги Сарины.
Он пошел к двери, открыл ее, и лицо его стало приветливым, нежным. Меня всегда раздражала эта автоматическая реакция, она ничего не значила — нельзя всегда радоваться какой-то женщине, даже если ты влюблен, а Сара говорила (и я ей верил), что они никогда не были влюблены друг в друга. Куда честней, да и яростней, думал я, мое недоверие и моя ненависть. Во всяком случае, для меня она была полноправной личностью, а не частью дома, как статуэтка, с которой надо осторожно обращаться.
— Са-ра! — позвал он. — Са-ра! — фальшиво до невыносимости.
Что мне сделать, чтобы читатель увидел, как остановилась она в холле, у лестницы, и обернулась к нам? Я всегда считал, что не надо навязывать своих представлений, поставлять готовые иллюстрации. Вот меня и подвело мое мастерство — ведь я не хочу, чтобы вместо Сары видели другую женщину, мне надо, чтобы видели ее большой лоб, смелый рот, ее скулу, но изобразить я могу только неопределенное создание в мокром плаще.