В гневе он называл обывателей Мелеца невеждами, мракобесами, идолопоклонниками, ослами. Он хотел уехать не только из ненавистного города, но и вообще из темной, невежественной Польши. Его давно тянуло в Берлин, в город, где его рабби Мойше Мендельсон когда-то жил и писал, откуда распространял по миру свет знаний. Еще мальчишкой, изучая по Библии Мендельсона немецкий, он мечтал о стране, откуда исходит добро, свет и разум. Потом, когда он уже помогал отцу торговать лесом, ему часто приходилось читать письма из Данцига, Бремена, Гамбурга, Берлина. И каждый раз у него щемило сердце. На каждом конверте было написано: «Высокородному». Так красиво, так изысканно! Даже красочные марки с портретом кайзера будили в нем тоску по чужой и желанной стране, язык которой он выучил по Пятикнижию. Берлин для него — просвещение, знание, благородство и красота, о которых можно только мечтать, но которых никогда не увидишь. Однако теперь у него появилась такая возможность. И он налег на тестя, чтобы тот выплатил ему приданое и отпустил его туда, за границу.
Сначала Лейб Мильнер не соглашался ни в какую. Пусть зять живет в его доме, и все тут. Жена Мильнера, Нехума, затыкала уши, чтобы вообще не слышать таких речей. Чтобы она отпустила свою Лееле в чужую страну? Нет, она не согласится даже за сокровища всего мира. Нехума так мотала головой, что длинные серьги били ее по щекам. Но Довид Карновский стоял на своем. И в конце концов уговорами, просьбами, всевозможными доводами и врожденным упрямством он добился того, что тесть и теща позволили ему сделать то, к чему так стремилась его душа. День за днем он твердил одно и то же, пока тесть не сломался. Лейб Мильнер больше не мог противиться уговорам зятя, но Нехума не сдавалась. Ни за что, повторяла она, даже если, не дай Бог, до развода дойдет. Но тут вмешалась Лея.
— Мама, — сказала она, — я буду делать то, что велит Довид.
Нехума опустила голову и разрыдалась. Лея бросилась ей на шею и помогла выплакаться.
Довид Карновский, как всегда, добился своего. Лейб Мильнер полностью выплатил ему приданое, двадцать тысяч рублей новенькими сотенными бумажками. Также Довид добился от тестя, чтобы тот вступил в его дело и посылал ему в Германию лес по рекам и по железной дороге. Теща напекла пирогов и коржей, приготовила столько бутылей сока и банок варенья, будто ее дочь собиралась в пустыню и нужно было снабдить ее продовольствием на годы. Довид Карновский постриг черную бородку, надел твердую шляпу и кафтан до колен, приобрел цилиндр для праздников и заказал суконный сюртук с шелковыми лацканами.
Всего за несколько лет в чужой столице, где он поселился, Довид Карновский достиг многого. Во-первых, он в совершенстве выучил немецкий язык. Это был уже не тот язык, на котором писал Мендельсон, а язык банкиров и служащих. Во-вторых, он преуспел в торговле лесом. В-третьих, он сам, в свободное время, по учебникам прошел полный гимназический курс, что когда-то казалось ему несбыточной мечтой. И наконец, благодаря способностям и знаниям он стал видным человеком в новой синагоге, куда ходил на молитву. Там молились не те, кто недавно переселился из Польши, но люди, предки которых укоренились в Германии много поколений назад.
В роскошной квартире окнами на Ораниенбургер-штрассе, недалеко от Гамбургер-штрассе, где стоял памятник Мендельсону, Карновские нередко принимали гостей. В просторном кабинете Довида стояли высокие, до самого лепного потолка, шкафы, полные еврейских и немецких книг. Было немало старинных, редких изданий, которые он покупал у букиниста Эфраима Вальдера в еврейском квартале, на Драгонер-штрассе. По вечерам в глубоких кожаных креслах часто сидели гости: раввин доктор Шпайер и другие ученые, библиотекари, преподаватели, даже старый профессор Бреслауэр, руководитель раввинской семинарии, — и беседовали о Торе и Талмуде.
Через три года Лея родила сына, и Довид Карновский дал ребенку два имени: Мойше — в честь Мойше Мендельсона, еврейское имя, по которому его будут вызывать к Торе, когда он вырастет, и Георг — переиначенное на немецкий лад имя отца Довида Гершона. Под этим именем удобнее будет вести торговлю.
— Будь евреем дома и человеком на улице, — сказал на обрезании Довид Карновский на древнееврейском и немецком, будто бы благодаря переводу малыш мог лучше понять смысл слов.
Приглашенные, среди них раввин доктор Шпайер, все в черных сюртуках и цилиндрах, одобрительно закивали головами.
— Ja, ja, verehrter Herr Karnowski[8], — говорил доктор Шпайер, поглаживая бородку клинышком, острую, как карандаш, — нужно держаться золотой середины: еврей среди евреев, немец среди немцев.
— Именно золотая середина! — дружно согласились гости и заложили белоснежные салфетки за высокие крахмальные воротнички, приготовившись к обильному угощению.
2
Для Леи Карновской самая большая радость — когда хвалят ее ребенка, особенно если при этом говорят, что он похож на отца.
Сколько раз за пять лет, с тех пор как родился ее сын, она слышала, что он такой красивый, умненький и так похож на папу! Но она готова слушать это снова и снова.
— Смотри, Эмма, — отрывает она служанку от работы и указывает на малыша, будто девушка никогда его не видела, — ну какой сладкий!
— Конечно, госпожа.
— Весь в папу, правда же?
— Да, госпожа.
Эмма прекрасно знает: любая мать в восторге, когда говорят, что ее дети удались в отца, даже если это не так. Но сейчас ей не приходится лукавить. Маленький Георг — копия Довида Карновского, у него такие же блестящие, черные глаза, такие же черные брови, слишком густые для маленького ребенка. У него смуглые щечки, пухлые ладошки и упрямый дерзкий нос, как у настоящего Карновского. Черные кудри, которые мать ни в какую не хочет постричь, даже отливают синевой. Эмма пытается найти хоть что-то от мамы, но это нелегко. У Леи каштановые волосы, бледная кожа, зеленовато-серые глаза, доброе лицо, чуть полноватая фигура.
— Ротик как у вас, госпожа, — наконец говорит Эмма неуверенно.
Но Лея не хочет соглашаться.
— Нет, папин ротик, — говорит она. — Ну, посмотри же, Эмма!
Женщины смотрят на разыгравшегося малыша, а он скачет по комнате на деревянной лошадке. Он чувствует их внимание и собственную важность и показывает язык. Эмма сердится:
— Ах ты, чертенок эдакий!
Черными волосами и смуглой кожей малыш кажется ей похожим на чертика. Лея приходит в восторг от проделки сына, хватает его на руки и покрывает поцелуями.
— Счастье мое, радость моя, сокровище мое! Мойшеле, сладкий мой! — шепчет она, прижимая ребенка к груди.
Маленький Георг вырывается из материнских объятий, сучит ножками.
— Мам, пусти! Мне надо к лошадке! — кричит он сердито.
Он не любит, когда мама целует его и щиплет за щечку. И еще больше не любит, когда она говорит ему непонятные, чужие слова и называет его чужим именем. Никто, кроме мамы, ни отец, ни служанка Эмма, ни дети в саду не говорят с ним на этом странном языке, и все называют его Георгом или уменьшительно — Ори.
— Я не Мойшеле, я Георг, — объясняет он сердито.
А Лея за это целует его черные глазки, сперва один, потом другой.
— Ах ты, негодник, упрямец, Мойшеле, Мойшеле, Мойшеле, — шепчет она с нежностью.
И чтобы он не сердился, дает ему шоколадку, хотя Довид и запрещает его баловать. Малыш откусывает шоколад белыми зубками и за лакомством уже не обращает внимания на чужое имя. Он даже позволяет маме целовать его, сколько душе угодно.
Часы в столовой звонко бьют восемь, и Лея укладывает сына в кроватку. Эмма уложила бы его, но Лея не позволяет, она сама хочет это сделать. Она вытирает ему лицо и руки от шоколада, надевает на него синюю пижаму с золотыми пуговками и вышитыми якорями, а поверх пижамы — рубашку до пят. Потом сажает его на плечи и носит по комнатам, чтобы он перед сном поцеловал все мезузы[9]. Маленький Георг целует их, как велит мама. Он не знает, что это такое, но знает, что надо их поцеловать и тогда к его кроватке прилетят ангелы и будут охранять его всю ночь. И еще ему очень нравится, что каждая мезуза спрятана в маленький резной футлярчик, блестящий, как золотой. Но когда мама начинает читать с ним «Шма Исроэл»[10], ребенку становится смешно. Он хохочет, когда мама поднимает глаза к лепному потолку и нараспев произносит непонятные, странные слова. Сейчас она кажется ему похожей на курицу, которая пьет воду, и малыш передразнивает ее: «Ко-ко-ко…»
Лея Карновская бледнеет от ужаса: как бы ангелы, которые должны охранять ребенка, Михаил справа, Гавриил слева, Уриил спереди и Рафаил сзади, не наказали его за то, что он смеется над молитвой.
— Солнышко, перестань, — упрашивает она, — скажи, мой хороший: «Бехол левовхо увехол нафшехо»[11].