Стендаль убежден, что «все укрепляющаяся потребность в сильных чувствах составляет характерный признак» XIX столетия. Ее не способно удовлетворить процветавшее тогда мертвое подражательство классикам XVII века, поддерживаемое верхами и насаждаемое Французской академией. Оно такой же пережиток былого, как и его придворные покровители. В памфлете «Расин и Шекспир» (1823–1825) и ряде статей Стендаль провозгласил пришествие иного искусства, созвучного изменившейся жизни. Плестись вслед за художниками прошлых веков, считает он, значит невольно лгать современникам, подсовывая им поделки, рассчитанные на вкус их предков. Ведь француз, помнивший взятие Бастилии, казнь Людовика XVI, пожар Москвы, переправу через Березину и битву при Ватерлоо, не похож на своих дедов. Мощный разворот исторических потрясений, предельный накал страстей, столкновение сильных натур — вот что он ищет и в литературе, и на театральных подмостках. И потому он может наслаждаться скорее произведением, близким к трагедиям и хроникам Шекспира, нежели камерными психологическими спектаклями в духе Расина. Однако и Шекспира следует не рабски копировать, но учиться у него создавать народные зрелища, рассчитанные на всех, а не на узкий круг королевских приближенных.
В те годы твердыни классической традиции, где окопались благонамеренные охранители-рутинеры, напористо штурмовали романтики, бывшие, впрочем, столь же благонамеренными во всем, что не касалось художественного творчества. Стендаль тоже именовал себя «романтиком». Но уточнял — «истинный»: помимо их консерватизма в политике, ему было чуждо их пристрастие к унылым плакальщикам о скорбях земных, к «роковым тайнам» и туманным излияниям; ему претили мистические поползновения одних и причудливая безудержная фантазия других. Ему была созвучна их раскованность, сердечный пыл, но он не выносил их ходульности. «Правда, горькая правда» — вот его лозунг. «Исследуем — в этом весь XIX век», и потому повествованию предстоит сделаться «зеркалом, с которым идешь по большой дороге. То оно отражает лазурь небосвода, то грязные лужи и ухабы». Стендаль думает о книгах, где «действие будет похоже на то, что ежедневно происходит на наших глазах», а герои — «такие же, как мы их ежедневно встречаем… ни более напыщенные, ни более натянутые, чем в натуре, а этим многое сказано». Для него писатель — трезвый «историк и политик», который ведет «философское», доходящее до самых глубин, исследование жизни и согласует свое воображение с «железными законами реального мира». Отыскивая ключи к человеческому поведению в распространенных нравах и обычаях, он не скользит по поверхностным броским приметам, а зарывается в душевную толщу и изнутри обследует побуждения, саму неповторимую манеру переживать, мыслить, поступать, присущую его согражданам. «От всего, что ему предшествовало, XIX век будет отличаться точным и проникновенным изображением человеческого сердца». По сути, все это принципы не столько романтизма, сколько вызревающего реализма XIX столетия.
За этой платформой, опережающей мысль своей эпохи и прокладывающей плодотворные пути в будущее, — подвиг непрерывных и долгих исканий. К правде, которую Стендаль хотел высказать, он шел сквозь годы скитаний и напряженной работы; через усвоение истин, завещанных властителями дум иных поколений, и пересмотр всего, что достигнуто мастерами слова тогдашней Франции, Италии, Англии; сквозь разочаровывающие самостоятельные «прикидки» и обнадеживающее приобщение к бессмертным творениям живописи, музыки, театра; сквозь потрясения своего сердца и потрясения своего века. Последнее пятнадцатилетие жизни и трудов Стендаля — пора расцвета его так не просто и не скоро мужавшего дарования.
На подступах к этой поре Стендалю предстояла еще одна, заключительная проба сил — «Арманс, сцены из жизни парижского салона 1827 года». Здесь уже намечена исходная модель его будущих зрелых романов: мучительные метания в погоне за несбыточным счастьем благородного, тонкого, умного юноши — «чужака», разошедшегося со светской чернью своего круга или попавшего туда извне. Здесь прослежена во всех едва уловимых извивах и парадоксальных скачках «кристаллизация» взаимной тяги двух существ, которым неведома вульгарность, расчет, отравляющая фальшь. Есть здесь в изобилии и выполненные пером иронического графика портреты чванных ничтожеств, ведущих свою генеалогию от крестоносцев и прикрывающихся ревностным благочестием, чтобы втихомолку обделывать очередное выгодное дельце; есть и жесткий, суховатый, пренебрегающий метафорическими узорами и гладкописью аналитический слог. Недостает лишь напряжения, которое сообщают стендалевскому повествованию поступки страстного в своих взлетах и падениях, энергичного, дерзкого завоевателя счастья: не сцементированная подобной историей книга разваливается на отдельные эпизоды и зарисовки, оставаясь во многом угловатым, нарочитым применением литературно-философских теорий Стендаля.
Когда же сама жизнь подскажет ему трагедию недюжинной личности, когда затем атмосфера в канун июльского восстания 1830 года в Париже придаст обыденному уголовному случаю, на который он незадолго до того натолкнулся в судебной газете, грозную многозначительность, из-под пера Стендаля выйдет «Красное и черное». Эта книга хотя и не рассеяла сразу вокруг своего уже весьма немолодого создателя завесу непонимания, но прославила его имя в памяти поколений, сделав его провозвестником социально-психологической прозы XIX столетия, далеко не исчерпавшей себя и поныне.
«Хроника XIX века» — гласит подзаголовок к «Красному и черному». Почти за полтораста лет, прошедших с тех пор, проведено немало кропотливых изысканий с тем, чтобы расшифровать намеки на события и лица, подвизавшиеся тогда на французском общественном поприще и опознанные под покровом стендалевского вымысла. Подтверждено однажды оброненное Стендалем замечание, что его текст, в котором очень много злободневного и еще больше непосредственно личного, «весь трепещет политическим волнением». И все же «хроникой» его делает не только и даже не столько эта перекличка в частностях, занимающих сегодня разве что искушенных эрудитов. Провинциальный городок, семинария, дом близкого к правительству парижского вельможи — три ступеньки биографии мятежного простолюдина в «Красном и черном» и вместе с тем три пласта «хозяев жизни» во Франции. Приведя Жюльена Сореля, сына плотника — вчерашнего крестьянина, во враждебное соприкосновение с устоями, подпирающими здание монархического государства, Стендаль создал книгу, драматизм которой — драматизм самой пореволюционной истории, преломленной в неповторимо личной судьбе и самых сокровенных переживаниях одаренного юноши, мечущегося между карьерой, счастьем, любовью, смертью.
Обитатели захолустного Верьера, откуда Сорель родом, поклоняются одному всемогущему кумиру — выгоде. Это магическое слово пользуется здесь безграничной властью над умами. Нажиться — путями праведными, а чаще неправедными — спешат все: от тюремщика, выпрашивающего на чай, до отцов города, обирающих округу, от судей и адвокатов, принимающих ордена вместе с теплыми местечками для родственников, до служащих мэрии, спекулирующих застроенными участками. Отбросив спесь, местные дворяне извлекают доходы из источников, которыми прежде брезговали, оставляя их буржуа. Верьерский мэр господин де Реналь при случае не прочь прихвастнуть своим древним родом, но, как заправский предприниматель, владеет гвоздильным заводом, лично торгуется с крестьянами, скупает земли и дома. А на смену этому соперничающему в пошлости с мещанами «владельцу замка» уже идет делец иной закваски — безродный продувной мошенник Вально, оборотистый, начисто лишенный самолюбия, совершенно беззастенчивый, не гнушающийся ничем — будь то обкрадывание бедняков из Дома призрения или ловкий шантаж. Царство алчных хапуг, запродавших свои души иезуитам, пресмыкающихся перед королевской властью до тех пор, пока она их подкармливает подачками, — такова обуржуазившаяся снизу доверху провинция у Стендаля.
В семинарии готовятся духовные пастыри этого скопища рвачей. Здесь шпионство считается доблестью, лицемерие — мудростью, рабская услужливость — высшей добродетелью. За отказ от самостоятельной мысли и холопское преклонение перед церковными авторитетами будущих кюре ждет награда — богатый приход с доброй десятиной, с пожертвованиями битой птицей и горшками масла, которыми завалит своего духовника преданная паства. Так, обещая небесное спасение и сытость на земле, иезуиты готовят слепых в своем послушании служителей церкви, призванных обеспечить устойчивость трона и алтаря.
После выучки в семинарских классах Сорель волею случая проникает в высший парижский свет. В аристократических салонах не принято считать прибыль и рассуждать о плотном обеде, но и здесь царит дух лицемерного уважения к издавна заведенным, утратившим свой смысл обычаям. В глазах завсегдатаев особняка де Ла-Моль вольномыслие опасно, сила характера — опасна, несоблюдение светских приличий — опасно, критическое суждение о церкви и короле — опасно; опасно все, что покушается на традиции, порядок, привилегии, освященные стариной. Среди пожилых аристократов — у них за плечами годы изгнания и придворных интриг — еще встречаются личности по-своему незаурядные, хитроумные и проницательные, вроде старшего де Ла-Моля. Однако, когда историческая судьба хочет кого-то покарать, она лишает его не только ума, но и достойного потомства: светская молодежь, вымуштрованная тиранией ходячих мнений, остроумна, вежлива, элегантна, но зато в высшей степени безмозгла и безлика.