Известность Амбруаза Флери росла, но не вскружила ему голову даже тогда, когда его «Герцогиня де Монпансье во фригийском колпаке» (у дяди была натура истого республиканца) получила первый приз на выставке в Ножане и лорд Хау пригласил его в Лондон, где дядя продемонстрировал некоторые из своих изделий в Гайд-парке. Политический климат Европы начинал портиться после прихода к власти Гитлера и оккупации Рейнской области, и в то время часто проводились различные мероприятия, имеющие целью укрепить франко-британское содружество. Я сохранил фото из «Иллюстрейтед Лондон ньюс», где Амбруаз Флери со своей «Свободой, озаряющей мир» стоит между лордом Хау и принцем Уэльским. После этого полуофициального триумфа Амбруаза Флери избрали сначала членом, а затем почётным президентом общества «Воздушные змеи Франции». Визиты любопытных становились всё чаще.
Прекрасные дамы и важные господа, приезжавшие в автомобилях из Парижа позавтракать в «Прелестном уголке», отправлялись после этого к нам и просили «мэтра» продемонстрировать какое-нибудь из его творений. Прекрасные дамы усаживались на траву, важные господа с сигарой в зубах старались сохранять серьёзность, и публика наслаждалась созерцанием «тронутого почтальона» с его «Монтенем» или «Всеобщим миром», которого он удерживал за бечёвку, глядя в небо пронзительным взором великих мореплавателей. В конце концов я почувствовал, сколько оскорбительного было в усмешках важных дам и снисходительном выражении лиц холеных господ, и мне случалось уловить нелестные или полные сожаления реплики. «Он, кажется, не совсем нормален. Его задело снарядом во время войны». «Он объявляет себя пацифистом и ратует за ценность человеческой жизни, но я считаю, что это хитрец, который изумительно умеет создавать себе рекламу». «Умереть можно от смеха!» «Марселен Дюпра был прав, сюда стоило заехать!» «Вы не находите, что он похож на маршала Лиотэ, со своим седым ёжиком и с этими усами?» «У него что-то безумное во взгляде…» «Ну конечно, дорогая, — так называемый священный огонь!» Затем они покупали воздушного змея, как платят за место в театре, и без всякого уважения бросали его в багажник автомобиля. Это было тем более тяжело, что дядя, всецело отдаваясь своей страсти, становился безразличен к тому, что происходит вокруг, и не замечал, что некоторые гости развлекались на его счёт. Однажды, возвращаясь домой, взбешённый замечаниями, которые я услышал, когда мой опекун управлял полётом своего всегдашнего любимца «Жан-Жака Руссо» с крыльями в форме раскрытых книг, чьи листы трепал ветер, я не смог сдержать своего негодования. Я шёл за дядей большими шагами, нахмурив брови, засунув руки в карманы, и так сильно топал, что носки спадали мне на пятки.
— Дядя, эти парижане смеялись над вами. Они вас назвали старым дурнем. Амбруаз Флери остановился. Он совсем не был обижен, скорее удовлетворён.
— Вот как? Они так сказали?
Тогда я бросил с высоты своих метра сорока сантиметров фразу, которую слышал из уст Марселена Дюпра по поводу одной пары, посетившей «Прелестный уголок» и пожаловавшейся на величину счёта:
— Это мелкие люди.
— Мелких людей не бывает, — заявил дядя.
Он наклонился, осторожно положил «Жан-Жака Руссо» на траву и сел. Я сел рядом.
— Значит, они назвали меня дурнем. Ну что ж, представь себе, эти важные дамы и господа правы. Совершенно очевидно, что человек, который посвятил всю свою жизнь воздушным змеям, немного придурковат. Вопрос только, как это толковать. Некоторые называют это придурью, а другие — «священной искрой». Иногда трудно отличить одно от другого. Но если ты действительно кого-нибудь или что-нибудь любишь, отдай всё, что у тебя есть, и даже всего себя, и не заботься об остальном…
Весёлая улыбка быстро мелькнула под густыми усами.
— Вот что ты должен знать, если хочешь стать хорошим служащим почтового ведомства, Люд о.
Принадлежавшую нашей семье ферму построил один из Флери вскоре после того, что во времена моих деда и бабушки называлось «событиями». Когда однажды мне захотелось узнать, что за «события» имелись в виду, дядя объяснил, что это была революция 1789 года. Я узнал также, что мы отличаемся хорошей памятью.
— Может быть, это из-за обязательного народного обучения, но Флери всегда имели удивительную историческую память. Думаю, никто из наших никогда и ничего не забывал из того, что выучил. Дедушка иногда заставлял нас рассказывать наизусть Декларацию прав человека. Я так к этому привык, что, случается, и теперь её повторяю.
Тогда же я узнал (мне только что исполнилось десять лет), что, хотя моя собственная память ещё не приняла «исторического» характера, она вызывает у моего школьного учителя господина Эрбье, в определённые часы певшего басом в хоре Клери, удивление и даже беспокойство. Лёгкость, с какой я запоминал всё пройденное и мог повторить наизусть несколько страниц из школьного учебника, прочитав их раз или два, так же как странная способность к счёту в уме, казалась ему скорее неким умственным отклонением, чем просто свойством хорошего или даже выдающегося ученика. Он не доверял тому, что называл не моим даром, а «предрасположенностью» (в его устах это звучало зловеще, и я почти чувствовал себя виноватым), так как все знали о дядиных «странностях» и могло статься, что я тоже страдаю каким-то наследственным изъяном, который мог оказаться роковым. Чаще всего я слышал от господина Эрбье высказывание: «Умеренность прежде всего»; произнося это предостережение, он серьёзно всматривался в меня. Однажды, когда мои наклонности проявились так явно, что один товарищ на меня наябедничал, поскольку я выиграл пари и получил кругленькую сумму, повторив наизусть десять страниц расписания поездов по справочнику Шэ, я узнал, что господин Эрбье употребил по моему адресу выражение «маленькое чудовище». Я усугубил своё положение, предаваясь извлечению квадратных корней в уме и моментально перемножая очень длинные числа. Господин Эрбье отправился в Ла-Мотт, долго говорил с моим опекуном и посоветовал ему отвезти меня в Париж и показать специалисту. Прижав ухо к двери, я не упустил ничего из этой беседы.
— Амбруаз, речь идёт о способности, которая ненормальна. Бывает, что дети, исключительно способные к устному счёту, сходят потом с ума. Их демонстрируют на сценах мюзик-холлов, и ничего более. Часть их мозга развивается ошеломляющим образом, но в общем они становятся настоящими кретинами. В своём теперешнем состоянии Людовик почти может сдать вступительный экзамен в институт.
— Это действительно любопытно, — сказал дядя. — У нас, Флери, больше развита историческая память. Один из нас даже был расстрелян во время Коммуны.
— Не вижу связи.
— Ещё один, который помнил.
— Помнил о чём?
Дядя немного помолчал.
— Обо всём, наверное, — сказал он наконец.
— Вы не собираетесь утверждать, что вашего предка расстреляли из-за избытка памяти?
— Именно это я и говорю. Он, должно быть, знал наизусть всё, что французский народ пережил в течение веков.
— Амбруаз, вы здесь известны, извините меня, как… э-э… в общем, человек одной идеи, но я пришёл говорить с вами не о ваших воздушных змеях.
— Ну да, верно, я тоже одержимый.
— Я хочу просто предупредить вас, что память маленького Людовика не соответствует его возрасту, да и никакому возрасту. Он прочёл наизусть справочник Шэ. Десять страниц. Он умножил четырнадцатизначное число на другое, такое же длинное.
— Значит, у него это выражается в цифрах. Кажется, ему не дана историческая память. Может быть, это спасёт его от расстрела в следующий раз.
— Какой следующий раз?
— Да разве я знаю? Всегда есть следующий раз.
— Вам надо было бы показать его врачу.
— Слушайте, Эрбье, вы начинаете мне надоедать. Если бы мой племянник действительно был ненормален, он был бы кретином. До свидания и спасибо за визит. Я понимаю, что вы это делаете из лучших побуждений. Он так же способен к истории, как к математике?
— Ещё раз, Амбруаз, здесь нельзя говорить о способностях. Ни даже об уме. Ум предполагает рассуждение. Я на этом настаиваю: рассуждение. В этом отношении он рассуждает не лучше, не хуже, чем другие мальчишки его возраста. Что же касается истории Франции, то он может пересказать её с начала до конца.
Наступила довольно долгая пауза, потом я внезапно услышал, как дядя взревел:
— До конца? Какого конца?! Что, уже предвидится конец?!
Господин Эрбье не нашёл что ответить. После поражения 1940 года, когда явно наметился «конец», мне часто случалось вспоминать об этом разговоре.
Единственным из учителей, который вовсе не казался обеспокоенным моими «наклонностями», был мой преподаватель французского, господин Пендер. Он рассердился только один раз, когда, читая наизусть «Конквистадоров»[2], я, в своём стремлении превзойти себя, решил прочесть поэму наоборот, начиная с последней строфы. Господин Пендер прервал меня, погрозив пальцем: