Затаенное любопытство к некоторым явлениям жизни начало возвращаться к ней, едва прикрытое интересом к литературе и искусству. Она всегда много читала, но теперь из-за теткиной цензуры протаскивала как контрабанду все те книги, которые, по ее мнению, ей могли запретить, вместо того чтобы приносить их домой открыто, и ходила в театр всякий раз, когда могла раздобыть приемлемого спутника. Она сдала экзамены по общеобразовательным предметам с отличием и специализировалась по естественным наукам.
У нее было врожденное чувство формы и необычайная ясность ума; она заинтересовалась биологией и особенно сравнительной анатомией, хотя непосредственного отношения к ее личной жизни это не имело. Она научилась хорошо анатомировать, и через год ее уже раздражала своей ограниченностью преподавательница, бакалавр наук, выкладывавшая студентам в Тредголдской лаборатории кучу устаревших сведений. Анна-Вероника видела, что эта дама безнадежно ошибается и путается, особенно когда объясняет строение черепа, а ведь тут-то и сказывается настоящее знание сравнительной анатомии. И тогда ей захотелось поступить в Имперский колледж в Вестминстере, где читал Рассел, и продолжить свою работу над первоисточниками.
Она уже заговаривала об этом с отцом, но он уклончиво отвечал: «Посмотрим, малютка Ви, посмотрим». На этой стадии «смотрения» все так и оставалось до тех пор, пока не началась очередная сессия в Тредголдском колледже, а тем временем возник другой, менее серьезный конфликт, но он помог решить и вопрос об отдельном ключе и вопрос о положении Анны-Вероники вообще.
Помимо различных бизнесменов, адвокатов, государственных служащих и вдов, проживающих на Морнингсайд-парк авеню, там имелось явно не похожее на Других своими художественными склонностями семейство Уиджетов, с которыми Анна-Вероника очень подружилась. Мистер Уиджет был журналист и художественный критик; он носил костюм из зеленовато-серого твида и «артистический» коричневый галстук; воскресным утром он выкуривал на авеню трубку, ездил в Лондон третьим классом и теми поездами, какими было не принято ездить, и открыто презирал гольф. Он жил в одном из небольших домиков возле станции.
У журналиста был один сын, окончивший школу для лиц обоего пола, и три дочки с какими-то особенно весело вьющимися рыжими кудрями, которые Анна-Вероника находила восхитительными. Две сестры очень дружили с ней в школе и сделали немало, чтобы заинтересовать ее литературой, выходившей за пределы дозволенной в доме ее отца. Это была бодрая, легкомысленная, откровенно нуждающаяся семья, одевавшаяся в блекло-зеленые и матово-красные цвета. Девушки после средней школы перешли в Фэдденскую художественную школу и стали вести яркую, увлекательную жизнь: бывали на студенческих балах, на социалистических митингах, ходили на галерку, спорили о работе, а иногда и по-настоящему работали. Время от времени они пытались увести Анну-Веронику в сторону от ее трезвых упорных занятий и вовлечь в круг своих интересов. В октябре они пригласили ее на первый из двух больших ежегодных балов, которые устраивала их школа, и Анна-Вероника радостно приняла приглашение. И вот теперь отец заявил, что она не пойдет.
Категорически заявил, что не пойдет.
Присутствие на этом балу было связано с двумя обстоятельствами, которые Анна-Вероника при всем своем такте никак не смогла скрыть от тетки и отца. Ее обычная сдержанность и чувство собственного достоинства в данном случае оказались ни к чему. Первое обстоятельство заключалось в том, что она должна была появиться в маскарадном костюме невесты Корсара, и второе — провести остаток ночи после окончания танцев в Лондоне вместе с барышнями Уиджет и избранной компанией в «совершенно приличном маленьком отеле» возле Трафальгар-сквер.
— Но подумай, дорогая! — всполошилась тетка Анны-Вероники.
— Понимаешь, тетя, — ответила Анна-Вероника с видом человека, который сам не знает, что ему делать, — я ведь обещала прийти. Я не подумала… и не знаю, как теперь быть.
А потом отец поставил свой ультиматум. Он сообщил его дочери не устно, а в письме, что показалось ей особенно отвратительной формой запрета.
— Он не мог сказать это, глядя мне в глаза! — возмутилась Анна-Вероника. — Но, конечно, это тетя состряпала.
Поэтому, когда Анна-Вероника приблизилась к воротам своего дома, она подумала: «Нет, я с ним непременно поговорю. Я с ним поговорю. А если он не захочет…»
Но она даже мысленно не договорила, что сделает в этом случае.
Отец Анны-Вероники был поверенным и вел дела одной фирмы. Этот человек лет пятидесяти трех — худощавый, страдающий невралгией, с жестким ртом, острым носом, бритый, седой, сероглазый, в золотых очках, и с круглой лысинкой на макушке — казался изнуренным трудом и внушающим доверие. Его звали Питер. У него было пятеро детей, рождавшихся весьма нерегулярно, причем Анна-Вероника появилась на свет последней. Все это было ему уже не в новинку, и он как отец оказался несколько утомленным и невнимательным; он звал ее «малютка Ви», неожиданно и рассеянно гладил по головке и относился так, словно не помнил, сколько ей лет: одиннадцать или двадцать восемь. Дела в Сити отнимали у него много энергии, а оставшиеся силы он тратил на гольф — игру, которой придавал очень серьезное значение, — и на занятия микроскопической петрографией.
Микроскопия была его коньком, и он увлекался ею по-викториански, особенно не раздумывая. Подаренный ему в день рождения микроскоп толкнул его на путь технической микроскопии, когда ему было восемнадцать, а случайная дружба с торговцем микроскопами из Холборна укрепила эту склонность. У него были необычайно искусные пальцы, а любовь к обработке мельчайших деталей сделала его одним из самых ловких мастеров среза для микроскопа. Сидя в маленькой комнатке на чердаке, он тратил гораздо больше денег и времени, чем мог себе позволить, изготовляя новые гранильные аппараты и новую арматуру для микроскопов, шлифуя пластинки каменных пород до почти прозрачной тонкости и придавая препарату для исследования особую красоту и благородство. По его словам, он занимался этим, чтобы «отвлечься». Наиболее удачные препараты он выставлял в Лаундинском обществе микроскопии, и их высокое техническое совершенство неизменно вызывало восхищение. Научная ценность их была не столь велика, ибо он выбирал породы исключительно с точки зрения трудности их обработки или интереса для вечеров, устраиваемых научным обществом. К производившимся «теоретиками» срезам он относился с глубоким презрением. Может быть, с их помощью и можно было решать целый ряд вопросов, но они были толсты и неровны, просто убогие поделки. И все-таки в этом мире, неразборчивом и упорствующем в своих заблуждениях, эти господа получали всякие отличия…
Читал он мало, главным образом бодрящие, легкие романы с названиями, где фигурировал цвет, например, «Красный меч», «Черный шлем», «Пурпурная мантия», тоже чтобы «отвлечься». Читал он их обычно зимними вечерами, после обеда, при чтении присутствовала Анна-Вероника; ее всегда сердило, что он старается пододвинуть лампу как можно ближе к себе и занять ногами в потертых пестрых туфлях из оленьей кожи всю каминную решетку.
Иногда она удивлялась, зачем ему нужно так много «отвлекаться». Его любимой газетой была «Таймс»; он начинал ее читать за утренним завтраком, нередко сердясь вслух, и уносил с собой, чтобы закончить в поезде, поэтому дома не оставалось никакой газеты.
Иногда Анне-Веронике приходила мысль о том, что ведь она знавала его и тогда, когда он был гораздо моложе, но день следовал за днем, и каждый следующий сглаживал впечатления от предыдущего. Все же она, конечно, помнила, что, будучи еще девочкой, видела его не раз в теннисных брюках, и он очень ловко въезжал на велосипеде в ворота и подкатывал к подъезду. В те времена он помогал жене, когда она возилась в саду, и околачивался поблизости, когда она, взобравшись на лестницу, забивала в стену буфетной гвозди для ползучих растений.
Анна-Вероника была в семье самой младшей, и ей пришлось жить в доме, который, по мере того, как девочка росла, становился все малолюднее и тише. Мать ее умерла, когда ей было тринадцать, сестры — обе намного старше ее — повыходили замуж, одна — подчинившись воле родителей, другая — вопреки этой воле; оба брата давно не жили дома, поэтому она очень ценила отца и старалась как можно больше получить от него. Но он был не из тех отцов, от которых можно многое получить.
Его взгляды на девушек и женщин были сентиментальны и не слишком содержательны: он считал, что либо это создания, в отношении которых современный словарь чересчур бледен, и поэтому они чаще всего весьма нежелательно желанны, либо слишком хороши и чисты для жизни. Так он делил разнообразных представительниц женского пола на две упрощенные категории, не считаясь со всеми промежуточными разновидностями. Он находил, что эти две категории нельзя смешивать даже в мыслях, их следует держать как можно дальше друг от друга. Женщины — сосуд скудельный, они созданы либо для почитания, либо для бесчестья, и притом это хрупкие сосуды. Он никогда не желал иметь дочерей. Каждый раз, когда у него рождалась дочь, он прятал свое огорчение от жены, прикрываясь особенной нежностью и экспансивностью. Но в ванной комнате отводил душу и ругался со страстной искренностью. Это был настоящий мужчина, не способный на горячие отцовские чувства, и он любил свою темноглазую, изящную, румяную и деятельную маленькую жену с подлинной страстностью. Однако ему всегда казалось (хотя он никогда не позволял себе высказать эту мысль вслух), что столь поспешное увеличение семейства является как бы некоторой неделикатностью с ее стороны. Он решил, что его два сына должны сделать блестящую карьеру, и при всех обычных человеческих отклонениях и задержках дело к тому и шло. Один служил гражданским чиновником в Индии, другой работал в быстро развивающейся машиностроительной промышленности. А о дочерях, как он надеялся, позаботится мать.