Меня отнесли на носилках в госпиталь, рентген показал небольшую трещину и мелкие осколки в районе таза. Меня перевели в стационарный госпиталь, а затем отправили в Нью-Йорк, где вручили «Крест за боевые заслуги», не более и не менее, и определили в армейскую службу общественных контактов. Чтобы я создавал привлекательный образ армии, что я и делал, демонстрируя сходящую на нет хромоту. Я стал героем войны в середине сорок четвертого года, прослужив в этом качестве сорок пятый и пережив даже день победы над Японией, а посему передо мной открылась масса возможностей, которые я постарался не упустить. Какое-то время я сопровождал в поездках миссис Рузвельт, общался с нею и нравился ей. Именно она предложила мне подумать о политической карьере. То были годы, когда все шестеренки работали исправно: контакты и интуиция, манеры и лепка самого себя. Все отменно притиралось друг к другу, да и я был весьма примечательной и своеобразной фигурой: единственный интеллектуал в американской истории, награжденный Крестом, к тому же я умел говорить со скромным обаянием воина.
В то время партийная машина штата Нью-Йорк сортировала хлам и выдавала мне одно за другим самые странные и неожиданные приглашения на обед – то с кардиналом, то с епископом. («Один вопрос, сын мой, – сказал кардинал, – верите ли вы в Бога?» – «Да, ваше преосвященство».) Миссис Рузвельт знакомила меня с кругами протестантской знати и с кругами еврейской знати – все это начало складываться и рифмоваться, и срифмовалось так хорошо, что в итоге меня выдвинули в кандидаты в Конгресс, а затем и избрали. Конгрессмен Ставен Ричард Родек, демократ от штата Нью-Йорк.
Теперь я мог бы коснуться деталей и подробно обрисовать последовательность шагов, которые в 1946 году в двадцатишестилетнем возрасте привели меня в Конгресс, – ходы в этой партии делались отнюдь не автоматически, но все равно это был бы лишь рассказ о моих приключениях в той роли, которую я тогда играл. Множество кинозвезд мужского пола завоевывают сердца женщин, которых не видели ни разу в жизни, бедным мужьям приходится меряться силами с противником, с которым невозможно встретиться лицом к лицу. Но есть и другие, сравнительно немногочисленные кинозвезды, которые, обладая профилем великого женолюба, на деле являются гомосексуалистами. Есть что-то нездоровое в их жизни, буквально в каждом их вздохе. Нечто подобное, хотя и иного происхождения, было, пожалуй, и во мне. В то время как любой другой молодой рекордсмен и герой войны постоянно искал бы и добивался всевозможных любовных игрищ и отдохновении, я зачарованно вглядывался в собственный калейдоскоп смерти. Я был не в силах забыть четвертого солдата. Его глаза находили меня по эту сторону барьера и возвещали мне, что смерть – нечто куда более опасное, нежели жизнь. Я сделал бы блестящую карьеру в политике, если бы смог уверить себя в том, что смерть – это нуль, что смерть – это всего лишь поджидающая каждого из нас пустота. Но я знал, что это не так. Я оставался актером. Моя личность была построена на фундаменте пустоты. Поэтому я покинул свой политический пост почти столь же быстро, как и заполучил его, и уже в сорок восьмом году распрощался с Демократической партией. У меня были причины поступить так, иные, вполне достойные, иные – не очень, но один мотив представляется мне сейчас совершенно очевидным: мне хотелось проститься с политикой прежде, чем я потеряю себя в пропасти, возникшей между моим публичным образом, который постоянно и почти назойливо маячил на телеэкране, и моей тайной пугливой влюбленностью в фазы луны. Когда вы решаете отказаться от публичного выступления лишь потому, что лик луны в назначенный день кругл, вам становится ясно – если вы, конечно, не сошли с ума, – что политика создана не для вас, а вы – не для политики.
Много воды утекло с тех пор. И как уже было сказано, порой я шел в гору, порой под гору, а порой меня бросало из стороны в сторону. К настоящему времени я обосновался в нью-йоркском университете на должности профессора экзистенциальной психологии, развивая не лишенный интереса тезис, согласно которому вера в магию, страх и осознание смерти представляют собой исконные причины любой человеческой деятельности; я выступал с этим по телевидению и даже стал писателем, опубликовал пользующуюся успехом книгу «Психология палача» – психологическое исследование всевозможных видов смертной казни в разных странах и у разных народов: гильотина, расстрел, повешение, электрический стул, газовая камера, – словом, довольно интересная книга. Я стал также – как и намеревался – супругом наследницы сказочного состояния, и в этом отношении мне чертовски не повезло. Я дошел до самого конца очень длинной улицы. Назовем ее авеню. Ибо в конце концов мне пришлось признать, что я неудачник.
Последний год складывался для меня паршиво, а временами и совсем скверно. Положа руку на сердце, могу признаться, что впервые в жизни я обнаружил в себе склонность к самоубийству. Способность к убийству уже давно жила во мне. И эта склонность к самоубийству стала худшим из моих открытий. Убийство хотя бы таит в себе элемент возбуждения. Я вовсе не говорю, что возбуждение это приятно: напряжение, которое растет в твоем теле, подобно болезни, и порой меня переполняло ощущение ненависти, сдавленной в груди, и готового взорваться мозга, и все же есть некое мужество в том, чтобы сдерживать собственную ярость, это трудно, не менее трудно, чем втаскивать стокилограммовый сейф на вершину холма. Возбуждение возникает, как мне кажется, от обладания подобной силой. К тому же убийство сулит и огромное облегчение. Оно всегда содержит в себе сексуальные мотивы.
Но в самоубийстве нет почти ничего сексуального. Это всего лишь пустынная равнина под бледным светом сновидения, и кто-то окликает тебя тихим голосом на ветру. В иные вечера и ночи я ощущал в себе свинцовую тяжесть беды, мне слышалась тихая камерная музыка, замирающая и пропадающая вовсе. (Убийство – это симфонический оркестр, звучащий в вашем мозгу, а самоубийство – лишь жалкий квартет.) Я дожил почти до сорока четырех, но только теперь понял, почему некоторые из моих друзей и очень многие женщины, которых я, казалось, хорошо знал, признавались, что боятся засыпать в одиночестве.
Последний год я провел, расставаясь с женой. Мы прожили с ней очень интимно и по большей части очень несчастливо восемь лет, и на протяжении последних пяти я безуспешно пытался вывести с ее территории свои войска, полки моих надежд, изнуряющей зависимости, обычного мужского желания и обязательств. То была безнадежная война, и я хотел убраться восвояси, пересчитать потери и поискать любви в какой-нибудь иной стране, но моя Дебора была Великой сучкой, настоящей львицей и в качестве куска сырого мяса не признавала ничего, кроме безоговорочной капитуляции. Ибо когда добыча ускользает, Великой сучке приходится пересчитывать и собственные потери. В идеале она испытывает потребность уничтожить любого самца, достаточно смелого, чтобы познать ее. Если ему удастся спастись, Великая сучка выпадает из роли (как выразились бы психоаналитики, все эти несостоявшиеся театральные режиссеры) и ей просто необходимо разорвать любовника на куски или распять его на мачте. И Дебора запустила в меня свои когти, она загарпунила меня восемь лет назад, и от тех когтей рождались все новые и новые. Живя с ней, я испытывал склонность к убийству; пытаясь расстаться – к самоубийству. Сразу же начиналась некая психическая бомбардировка, разрушавшая мою волю к жизни, я открывал в себе новую частицу таинственного любовного атома – желание выпрыгнуть из окна. Я стоял на балконе на одиннадцатом этаже, беседуя с приятелем, к которому пришел на вечеринку с коктейлями, мы смотрели вниз, мы не говорили о Дебора – а о чем еще мы не говорили на протяжении этого долгого года? – и я гадал, как уже не раз случалось со мной, о чем думает мой старый приятель, с таким смаком со мной выпивающий, этот привлекательный сорокашестилетний жеребец, сохраняющий стройность благодаря игре в сквош в нью-йоркском клубе и с искоркой в глазах, не угасающей благодаря очередным успехам в торговле недвижимостью (и, конечно, женщинам, с которыми он порой обедал – он это любил), я гадал, был ли его интерес ко мне столь же искренен, как тембр его голоса, такого завораживающе искреннего, – или же он вставляет моей благословенной Деборе разиков пять в год, пять раз в год на протяжении всех этих восьми лет, сорок достославных случек, отзывающихся бессознательным ужасом у меня в позвоночнике (нечто столь жаркое, что им едва удается сдержать себя и ограничиться пятью разами в год, – только деликатность, только сознание того, что занимайся он этим почаще, и разразится скандал, грянет буря), так вот я стоял рядом с ним, не зная, допущен ли старый приятель к карнальным наслаждениям или же он истинный друг, или и то и другое сразу, – в конце концов, имелась же парочка чужих жен, с которыми я проделывал тот же номер и с той же частотой, – и сладка же была награда: полапать дамочку, истязающую и ненавидящую собственного супруга и преисполненную нежности к случайному мужику, огулявшему ее под кустом, – и мне было памятно то искреннее сочувствие, которое пронизывало меня, когда я потом беседовал с их мужьями. Так что все было возможно – или этот молодчик, стоявший рядом со мной, испытывал явную и грустную симпатию к старому другу, которому не повезло в браке, или он сам был одной из причин этого невезенья, или он действительно был и тем и другим сразу, точно так же, как случалось выступать в подобной роли и мне самому, и, столкнувшись с недвусмысленной загадочностью всего этого, с вечной загадкой, что правда, а что нет в отношении интересующей тебя женщины, я чувствовал, что пропадаю. Со стыдом признаюсь, что за все восемь лет мне стали известны лишь пять измен Деборы, в которых она мне покаялась; собственно, даже не покаялась, а известила о каждой, о каждом слове, каждом движении, каждом шаге вниз по лестнице нашего брака: а кроме того, в тумане неопределенности пребывало от двухсот любовников до полного их отсутствия, потому что Дебора была великой мастерицей в диалектическом искусстве неопределенностей, где ложь влекла за собой истину, а истина порождала призрачную ложь: «Ты с ума сошел! – восклицала она, когда мои подозрения направлялись на какого-нибудь джентльмена или юнца. – Он совсем еще мальчик», или «Разве ты не видишь, что он мне просто отвратителен», – говорила она с безупречным лондонским произношением, пять лет католического воспитания в Англии изрядно повлияли на речь американской аристократки. И теперь, снова столкнувшись лицом к лицу с неопределенностью, подобно ученому, специализирующемуся в науке любви, приборы которого или жутко неточны, или чудовищно точны, я оказался вдвоем со старым приятелем и почувствовал вдруг приступ тошноты – все эти джины с тоником, паштеты, соусы и последние шесть глотков бурбона вырвались наружу и низверглись с балкона огнедышащим водопадом, буйным стадом, грохочущим отравленными копытами любви.